ведений о моих отношениях с мистером Брэдшоу, которые при желании можно было квалифицировать как связь с иностранцами. Полковник по существу и шил мне теперь, через двадцать с лишним лет, эту «преступную связь», по-видимому, имея целью для начала посеять в моем сознании панику.
«Вергилий» протоколировал допрос на специальных бланках, и, как ни странно, довольно грамотно, в чем я убедился потом, когда мне было предложено ознакомиться с его текстом и подписать каждый лист отдельно.
На американцах мы топтались довольно долго, наверно, потому, что этот период моей жизни был прослежен в папке весьма обстоятельно. И что меня удивило, там фигурировали не только факты, действительно имевшие место, но и явно кем-то сочиненные или относящиеся не ко мне, а попавшие в мое досье по ошибке, в чем я пытался несколько раз, правда, тщетно убедить полковника.
Потом пошла, как я и ожидал, тема ополчения и окружения, но здесь органы, по-видимому, располагали обо мне только теми сведениями, которые я сам приводил в своих показаниях, относящихся к декабрю сорок первого года, когда меня допрашивали военные следователи. Ну, и конечно, тогдашними показаниями моих товарищей-окруженцев Джавада и Павла. Да и откуда в досье могло быть что-нибудь сверх того, если вся наша рота в октябре сорок первого года полегла где-то там, между Вязьмой и Ельней.
Кстати сказать, наши окруженческие показания всегда и всюду были абсолютно правдивы во всем, за исключением одного только момента. Тогда, в сорок первом, перейдя фронт, мы хотя и стали неблагонадежными с точки зрения начальства, но сами ни в чем не видели своей вины. И потому рассказывали следователям все как было, кроме того лишь, что дали себя обмануть подлецу Матюхину, укравшему наши винтовки. По своей тогдашней наивности мы стыдились того, что Матюхин так легко обвел нас вокруг пальца, и заранее условились показывать в случае допроса, что, подавленные вестью о сдаче Москвы и предательством лейтенанта, мы свои винтовки закопали сами. Нас смущало, что они достались врагу, и потому здесь мы в своих показаниях покривили душой. Правда, на деле вся эта проблема выглядела совсем по-другому. Во-первых, мы убедились, что преодолеть огромное расстояние в тылу противника с винтовками, бросающимися в глаза каждому встречному, - дело совершенно неосуществимое, а во-вторых, брошенного оружия валялось тогда в смоленских и калужских лесах столько, что можно было бы оснастить им не одну дивизию, так что это не было проблемой.
Однако история с винтовками почему-то ни одного из наших следователей тогда не заинтересовала. Не стала она предметом «пугающего дознания» и теперь, в пятьдесят третьем году.
Любопытно, что полковник, в иных случаях проявлявший непонятную мне дотошность, почти не касался обстоятельств жизни моей племянницы, внучки Троцкого Юльки, а также моих стариков, совсем недавно, вскоре после смерти Сталина, вернувшихся из сибирской ссылки и живущих в Александрове. Точно так же он не акцентировал моих «космополитических связей» и остракизма, которому я подвергся после постановления ЦК о журнале «Знамя», будучи, конечно, осведомлен о том, что я бывал у «главного космополита» Юзовского и один раз навестил Гурви-ча. И что особенно знаменательно, он ни разу не спросил меня ни о моем друге, еврейском поэте Квитко, ни о Маркише, о которых уже давно говорили, что они еще в прошлом году расстреляны по делу Еврейского антифашистского комитета.
Впрочем, полковник не был въедливо обстоятелен, даже когда тема допроса перешла на Сергея Седова и мою сестру, которая к тому времени все еще была на Колыме, но теперь уже «за зоной». Во-первых, тут полковник почему-то поверил в скудость моих знаний, а во-вторых, заметно устал, уже столько часов копаясь в моей биографии. А тут еще по радио должны были передавать со стадиона «Динамо» какой-то важный футбол, матч при свете прожекторов (тогда это нововведение пользовалось успехом). Лишить себя такого удовольствия мои собеседники не могли, это было выше их сил. Я и без того вызывал у них чувство досады - возись с таким после рабочего дня, когда только что повсюду отменили сверхурочные!
Короче - они переглянулись, «Вергилий» включил приемник, и дальнейший допрос шел под футбольный репортаж, что, конечно, отвлекало их от моих дел. Может быть, поэтому, имитируя знание интимных сторон жизни нашей семьи, полковник все норовил назвать мужа сестры уменьшительным именем, путая, однако, Сергея с его старшим, давно убитым в Париже братом, которого никто из нас никогда в глаза не видел, и упорно называя мужа сестры Левушкой. И вообще, насколько я понимаю, в отличие от своего напарника полковник был новичок и дилетант в таких делах. И еще - ему мешала интеллигентность. Тот факт, что я умолчал во всех анкетах о своих семейных обстоятельствах, разумеется, стал для него одним из главных средств воздействия на мою психику, но поначалу порождал с его стороны не столько угрозы, сколько укоризны, хотя он уже недвусмысленно склонял меня к осведомительству. А поскольку я отказывался от такой роли, он стал меня пугать, но сперва делал это как-то стыдливо, словно сознавая всю подлость подобного шантажирования. И от этого сам все больше и больше раздражался.
Кончилось это тем, что он вдруг отбросил всякие эвфемизмы и раскрыл свой умысел напрямую. Они знают, что мы с Симоновым однокашники и в былые времена тесно общались, и что первая статья о Симонове в «Правде» была когда-то написана мною, и что гонорар за нее был совместно пропит нами в ресторане Дома печати. И потому их задача именно меня внедрить в дом Симонова, чтобы я регулярно информировал органы о том, что там происходит. И так далее, и тому подобное, но - все более энергично, а под конец - даже требовательно. И - странное дело - чем настойчивее и злее становился полковник, тем легче становилось мне отвергать его домогательства.
Тогда он изменил тактику и стал называть моих друзей и знакомых, требуя от меня характеристику на каждого, заранее понимая, что они будут только положительными, и кивком головы подтверждая мои слова, как бы соглашаясь со мной. Это был тонкий ход: мол, нам известно, какие интересные и славные люди с вами приятельствуют, как узок, но независим круг вашего общения, как заманчив и волен ваш образ жизни. Так вот, это завидное благополучие вы можете погубить своим безрассудным упрямством. И других подведете. Подумайте, пока не поздно...
Однако я снова и снова говорил, что такие дела не по мне. Решительно не по мне...
Наконец после моего очередного отказа полковник кивнул на телефон и сухо распорядился:
- Позвоните жене, скажите, что сейчас придете.
Жена произнесла только одно слово: «Наконец-то...»
Полковник молча подписал мой пропуск и отвернулся. После чего «Вергилий» так же сухо, но деловито предложил мне подписать протокол допроса -каждый лист отдельно - и продиктовал текст обязательства о неразглашении. Затем проводил меня до вахтера.
Я вышел на совершенно пустынную ночью улицу Дзержинского и зашагал домой, испытывая чувство полной опустошенности и унизительного удовлетворения. Имеет ли человек моральное право гордиться тем, что устоял и не совершил подлости? Наверно, такая гордость несовместима с понятием о человеческом достоинстве. И все-таки...
Продолжение этой невеселой истории относится к зиме того же года, когда в Москве, в Колонном зале Дома союзов, должен был состояться Второй съезд Союза писателей СССР. На открытие съезда в Кремле и на торжественный банкет по этому поводу там же, а следовательно, с участием руководителей страны, Союз пригласил всех московских писателей. Билеты следовало получить заранее, имея при себе паспорт, на улице Воровского, 52. Мне, двадцать лет назад усердно посещавшему заседания Первого съезда писателей, было чрезвычайно интересно и посмотреть, и сравнить. И я, по какой-то причине опоздавший к началу выдачи билетов, терпеливо выстоял длиннейшую очередь, прежде чем предъявил у заветного столика в кон-ференц-зале Союза писателей свой паспорт. Каково же было мое удивление, когда сотрудница Союза, пройдясь по лежащему перед ней алфавитному спи-ску, растерянно сообщила, что меня тут нет.
- Наверно, я значусь у вас под псевдонимом, - еще ничего не подозревая, сказал я.
Но и под псевдонимом меня не оказалось.
- Подождите немного, я сейчас раздам последние билеты, схожу в отдел творческих кадров и все узнаю,-любезно предложила девушка. - Вызнаете, -смущенно сообщила она, вернувшись. - Они сами не понимают, в чем дело, и постараются выяснить... На нескольких писателей билеты не пришли. Посидите, пожалуйста... Там тоже ждут - Письменный, Рыка-чев, еще кто-то...
Сам не знаю почему, но эти две фамилии сразу мне все объяснили. Рыкачева я знал еще с довоенных времен, причем как человека, в высшей степени искушенного политически, прекрасно разбирающегося в прыжках и ужимках нашего режима, а потому поспешил в отдел кадров: вот с кем стоит обсудить мою догадку. Но Рыкачева там я уже не застал. А на Письменного наткнулся сразу.
- Скажи мне, Саша, - отвел я его в сторонку, - ты ждешь билета в Кремль?
- Да, а что? - нервно поинтересовался он.
- Скажи, пожалуйста, тебя органы в последнее время вербовали?
- Ну, допустим, - неохотно подтвердил он.
- И ты не согласился, - скорее утвердительно, чем вопросительно, произнес я.
- Ну, допустим, - повторил он.
- Тогда можешь не ждать билета...
- Ты так думаешь? - с сомнением протянул он после долгой паузы.
- Я в этом уверен...
Не могу сказать, что Письменный отмел мои догадки. Но в то время как я, вконец расстроенный, пошел домой, он отправился на телеграф и отбил длинную депешу Хрущеву о том, что его, старого литератора, по непонятной причине подвергли дискриминации и не пустили на открытие съезда писателей. Самое любопытное, что депеша возымела действие. На другой день Письменному с нарочным были доставлены билеты в Колонный зал на все дни съезда... кроме открытия. То есть в Кремль его так и не пустили. Как и меня. Как и Рыкачева, который впоследствии полностью согласился с моей догадкой. Нас, словно маленьких детей, наказали за плохое поведение. Нас оставили без сладкого.