, желающих сказать последнее «прости» великому поэту, стоят еще два человека. У них совсем другие намерения: они внимательно всматриваются в каждого входящего. Весь облик этих двоих не оставляет никаких сомнений относительно их ведомственной принадлежности.
Вот и я поднимаюсь на крыльцо этого уже почти легендарного дома, фотографии которого еще два года назад, во время скандала вокруг присуждения Нобелевской премии Пастернаку, обошли иллюстрированные издания всего мира. И как раз в тот момент, когда кто-то из домашних из-за открывшейся двери жестом приглашает меня войти, один из стоявших на крыльце «этих» поднимает к глазам висящую у него на шее «лейку» и беззастенчиво фотографирует меня в упор.
Впоследствии я не раз и подолгу бывал в этом доме и, конечно, в кабинете на втором этаже, а тогда мне лишь позволили ненадолго остановиться возле кровати, на которой лежал покойный. Потом меня провели через весь первый этаж, и я спустился в запруженный народом сад с другого крыльца.
Очевидно, только что из Москвы пришел очередной поезд. Вереницы людей тянулись сюда со станции, количественно все нарастая, так что вскоре в саду началась давка, и когда прибыла похоронная машина с несколькими венками от литературного руководства -как-никак хоронили-то великого члена Литфонда, -ей уже въехать за ограду не удалось, и она в ожидании гроба остановилась на дороге у ворот. Я тоже вышел за ворота, чтобы не томиться в толчее.
Когда открытый гроб вынесли из дома, мне отсюда, с дороги, показалось, что он, медленно приближаясь, плывет над морем голов. Вот он уже выплыл за ограду, и похоронная машина, фыркнув, чуть подалась задом, чтобы принять его в свое траурное лоно... Но гроб, минуя ее, величаво поплыл над головами дальше, через дорогу и - напрямик - к мосту, своевольно пересекая простор спускающегося к реке луга, шутливо именуемого переделкинцами Неясной поляной.
- Сюда!.. Сюда!.. - отчаянно тыкая пальцем в сторону похоронной машины с распахнутым люком, не своим голосом закричал ответственный за мероприятие представитель литературного департамента, уже понимая, что он провалил порученную ему сугубо политическую миссию, что он «не обеспечил» и что завтра все газеты мира предъявят читателям это величественное шествие и гроб, как бы плывущий по воздуху на фоне весеннего леса.
Так, на вскинутых руках молодых людей, проделал гордо Пастернак свой последний путь к одинокой свежевырытой под тремя соснами могиле, чуть в стороне от кладбища. Это сейчас там все кругом «застроено» так, что не подступиться, а тогда эта могила была несколько на отшибе, и вокруг свободно толпился народ. И когда я там стоял в толпе и слушал смелую по тем временам надгробную речь своего институтского преподавателя эстетики профессора Асмуса, давнего друга покойного, меня вторично в упор сфотографировали.
Потом в поезде, по дороге домой, я думал о том, как странно накапливаются в моей памяти мемориальные впечатления, связанные с уходом из жизни наших писателей. Когда-то, когда я был на первом курсе, меня по институтской разнарядке направили в числе других студентов в почетный караул к гробу Николая Островского, выставленному для прощания в Дубовом зале Клуба писателей. Я тогда впервые в жизни исполнял эту почетную обязанность и пережил несколько неприятных минут, замерев с непривычки в страшном напряжении истуканной неподвижности и в то же время чувствуя, что почему-то не стою на ногах. Мне явственно казалось, что какая-то неведомая сила почти ритмично то и дело валит меня на стоящего в карауле напротив поэта Баукова. И только потом выяснилось, что это не я, а он, Ваня Бауков, тоже впервые привлеченный к такой почетной миссии, да еще в Клубе писателей, для храбрости предварительно выпил и потому у гроба его качало взад-вперед с равномерностью маятника, а я невольно соответствовал ему согласно эффекту резонанса, что ли?..
Но это - из области давних и притом бездумных происшествий. А вот значительно более поздние, четырехлетней давности впечатления, притом совсем иного порядка. Пятьдесят шестой год. Вскоре после XX съезда кончает самоубийством Фадеев. На другой день звонит Женя Долматовский и по долгу общей дружбы с Алигер советуется, как быть. Ему, Жене, известно, что сегодня Фадеева выставят в Доме союзов и там же будет заседать государственная комиссия по увековечиванию его памяти. И что если сегодня же не предъявить комиссии метрику маленькой Машки Алигер (которую, кстати, регистрировал в загсе сам Александр Александрович), то Машка не попадет в число его законных наследников. Мол, сама Маргарита встревать в эти дела не хочет, а ему, Жене, через час уезжать в другой город.
Ничего не поделаешь, мы с женой едем к Маргарите, забираем Машкину метрику и отвозим ее в Дом
Дед - Яков Моисеевич Рубинштейн Отец — Михаил Яковлевич Рубинштейн Боря Рубинштейн, 4 года 1915
союзов. К счастью, Женя снабдил нас паролем, благодаря чему мы беспрепятственно проникаем сквозь милицейское оцепление и вовремя выполняем свою дружескую миссию.
Мы уже покидаем Дом союзов, но в вестибюле вынуждены остановиться: кто-то из давно знающих нас работников Союза писателей настойчиво предлагает нам постоять у гроба Фадеева в почетном карауле. Для начала он будет составлен из выпускников Литературного института, ректором которого был Александр Александрович (чья подпись, кстати, украшает наши дипломы). Разумеется, мы соглашаемся, хотя с утра собирались посвятить день разным хозяйственным нуждам, да и одеты были неподходяще, жена даже так и пришла сюда - с авоськой в руках.
Надо сказать, что она-то как раз была близко знакома с Фадеевым - еще по казанской эвакуации, по тамошнему Дому печати, где все москвичи тогда и жили и работали и где Фадеев бывал постоянно. У жены с тех пор сохранилось к нему чувство живейшей благодарности: когда ей там, в Казани, случилось заболеть, Александр Александрович распорядился в ее пользу частью своего цековского пайка, который он почти весь раздавал в эвакуации женам ополченцев.
Меня же Александр Александрович почти не знал. Мне только однажды довелось разговаривать с ним в домашней обстановке, когда в мае сорок второго года я перед отъездом на Волховский фронт пришел попрощаться к Павлику Антокольскому. Жена Павлика Зоя в тот момент кормила чем бог послал неожиданно забежавших Фадеева и Тихонова. По просьбе Александра Александровича я тогда рассказал им обоим все, что знал о гибели нашей писательской роты. Наверно, говоря о своих оставшихся там, под Ельней, друзьях, я не на шутку разволновался и по части эмоций несколько перебрал, но хватился, лишь когда заметил на глазах у Николая Семеновича слезы. Что касается Фадеева, то он, слушая меня, тоже - чем дальше, тем больше - мрачнел, но продолжал участливо расспрашивать и удивил тем, что, судя по репликам, каждая называемая мной фамилия что-то говорила его сердцу, каждый человек был известен ему персонально.
Этой встречей в памятном многим литераторам гостеприимном доме в Левшинском переулке, собственно, и исчерпывалось мое знакомство с Фадеевым, если не считать взаимно приветливых раскла-ниваний при случайных встречах да еще давней экскурсии в музей Толстого, о которой он, наверно, забыл. Но я помнил. Да и как не помнить, если Александр Александрович сам вызвался провести ее для нас, первокурсников, да еще когда - в тридцать седьмом году! Это было именно так - «сам» Фадеев несколько часов водил нас, трех студентов (остальные не пришли), по известному особняку на Кропоткинской. Помню, он меня тогда покорил не только отсутствием какого бы то ни было чванства, но и доскональным знанием литературного наследия Толстого, включая рукописные фонды музея.
Но все это было когда-то, давным-давно, еще «в той жизни», а сейчас нас быстренько проинструктировали - кому где у гроба стоять, нацепили нам нарукавные повязки и вместе с еще двумя сокурсниками повели через служебный вход в Колонный зал, где чинно расставили по местам, предупредив, что это продлится минут десять - пятнадцать, а то и больше. Мол, как получится. Писателей обзванивают, предлагают принять участие, но, сами понимаете, все на даче, да и не каждый такой миссии достоин, так что до смены придется потерпеть.
А народ с улицы уже медленным потоком движется через Колонный зал и с удивлением взирает на безлюдье возле гроба. Действительно, кроме нас четверых, рядом никого нет, если не считать вечного и обязательного в таких случаях Ария Давыдовича Ратниц-кого, давнего работника Литфонда, еще с тридцатых годов занимавшегося проводами писателей в последний путь и, по сведениям острословов, уже похоронившего половину советской литературы. Благодаря этому занятию Арий Давыдович, прозванный в писательских кругах Колумбарием Давыдовичем (что, очевидно, его самолюбию льстит), со временем приобрел всеевропейскую, если не всемирную известность. Забегая вперед, скажу здесь, что месяца через два после переделкинских похорон мне попался экземпляр ка-кого-то итальянского журнала большого формата, где во весь разворот красовался скорбный лик Ария Давыдовича на фоне лежащего в гробу Пастернака.
Сейчас благообразный Арий Давыдович, в отличие от нас облаченный в приличествующий случаю черный костюм, сидит одиноко в сторонке, на стульях, предназначенных для скорбящих родственников. Мы стоим неподвижно, глядя прямо перед собой, но все же мне он виден. Напротив, лицом ко мне, стоит моя жена.
Каким-то образом возле гроба вдруг оказывается Пастернак. Он некоторое время молча смотрит на покойного, потом со вздохом негромко, но так, чтобы мы слышали, произносит, ни к кому не обращаясь:
- Что ж, Александр Александрович себя реабилитировал...
И уходит.
Мы стоим. И время будто остановилось. Мы начинаем томиться общим однообразием и невозможностью сменить позу. Но вот рядом возникает какое-то движение, и я отчетливо ощущаю, что возле меня стоит еще кто-то. Вертеть головой, любопытствовать, пожалуй, неприлично, и я пытаюсь скосить взгляд. Ничего не получается. Тогда я бросаю вопрошающий взгляд на жену и понимаю, что у меня от напряжения начались галлюцинации. Она стоит, пряча в руке от посторонних глаз свернутую авоську, а рядом с ней стоит... Ворошилов... Нет, мне это не кажется... Потому что по другую сторону гроба я вижу Молотова. Мое любопытство превозмогает правила хорошего тона, и я уже без удивления убеждаюсь: так и есть, рядом со мной - Каганович. «Значит, с левой стороны - Хрущев...» - соображаю я.