казать, всеми выгодами «крупного предприятия» сравнительно с разрозненным «кустарничеством».
Он верил, что, связанные общим делом, революционеры разных мастей будут меньше искать «разделяющих букв» и охотнее находить общий язык для разговоров; а такое здоровое направление их умонастроения приведет к взаимному пониманию и облегчит задачу «сговориться». В Твери был издан проникнутый этими идеями гектографированный журнальчик «Союз», открывавшийся статьею «С чего начать?» Ответ был прост: начать надо с объединения революционной техники и создания единого революционного денежного фонда для обслуживания всех направлений, с расчетом, что на прочном фундаменте общей солидарной работы легче будет придти к единству взглядов. Пока же должна была вестись товарищеская дискуссия по всем открытым и спорным вопросам революционного движения. Для начала этой дискуссии предназначался, между прочим, выработанный там же «Проект программы объединенных групп социалистов-революционеров», о содержании которого у меня — увы! сохранилось слишком смутное представление…
Затем обращали на себя внимание муж и жена Кусковы: он — спокойный, внимательный, уравновешенный; она — живая, как на пружинах, нервная, беспокойная.
Их взгляды казались мне какими-то неопределенными, колеблющимися. По-видимому, они в самом деле переживали период ломки. Их все время пробовали склонить на свою сторону социал-демократы. Под их влиянием они главное внимание свое обращали на «анализ наличных социальных сил». Видимо, сужение базиса движения одним пролетариатом их пугало, и они добросовестно перебирали все общественные элементы, на которые молено опереться в революционной борьбе. Затем меня очень заинтересовали два приятеля, жившие вместе на одной квартире: наши Орест и Пилад — С. Н. Прокопович и А. Н. Максимов. Они называли себя «народниками», но это их «народничество» было довольно неопределенным, неокристаллизованным объединяла их общая вера в будущее «народное восстание». Вера эта питалась разными слухами порою полуфантастическими: так, помню, передавалось тогда из уст в уста, что где-то в Вятской губернии крестьяне нескольких сел снарядили ходоков к английской королеве, чтобы она приняла их в свое подданство.
Эти и подобные слухи были достаточной пищей тогдашней революционной не требовательности. Мы и малым бывали довольны С. Н. Прокопович был уже тогда отрицателем политического террора. Я помню несколько своих с ним споров. Он верил во все «массовое» и отвергал «индивидуальное». Я пытался доказывать, что террор есть нечто «индивидуальное» только по внешней видимости, по существу же это есть лишь отдельный «род оружия», пользование которым является органическою составною частью общего «плана кампании». Я обильно пользовался аналогиями из области военного дела, быть может, даже злоупотреблял ими. «В современном бою, — рассуждал я, — нельзя злоупотреблять атаками густых штурмовых колонн старого времени. Одна из особенностей современного боя — это «рассыпной строй» и предварительная «артиллерийская подготовка». Террор в революции соответствует артиллерийской подготовке в бою. Индивидуальный характер действий террористов соответствует индивидуализированности бойца в рассыпном строю». Мои аналогии кое-где прихрамывали по части натяжек, но я очень ими увлекался и они казались мне страшно убедительными. Впервые выслушав мою аргументацию в этом духе, С. Н. Прокопович подозвал А. Н. Максимова — «вот послушай, это очень интересно: как Чернов доказывает необходимость террора — совсем по особенному». Смущаясь и краснея, я повторил свою аргументацию. Максимов — в котором тогда никак нельзя было разглядеть будущего члена Ц. К. «кадетской партии» — оказался, однако, вовсе не врагом террора; некоторое тяготение к нему в его речах определенно чувствовалось.
Но терроризм, как программа единоборства с правительством кучки конспираторов, нам был чужд. В прошлом мы его чтили, как героический период, неизбежный для первых пионеров движения. Но мы его считали «террором отчаяния», безнадежным арьергардным боем после отступления первых, хлынувших в народ революционных легионов. Боевой клич террористов «Народной Воли» напоминал нам Ватерлоо и гордые слова: «старая гвардия умирает, но не сдается». Для своего времени мы ждали нового движения к низам, к народу, и на этот раз террор должен был облечься в новый вид. Террор отчаяния должен был смениться террором веры, террор арьергардного боя — террором наступления и артиллерийской подготовки, расчищающей дорогу штурмовым колоннам массового движения.
Решающая роль отдавалась ему. Террор рассматривался, как служебное оружие этого массового движения.
Еще выделялись две девицы большие приятельницы: Курнатовская и Цирг. Первая, маленькая, в кудряшках, необыкновенно подвижная, вездесущая и всезнающая, слыла за правоверную «народоволку». Но она пользовалась у нас плохой репутацией: ее считали девицей чрезвычайно неосторожной и чересчур суетливой. Говорили, будто «охранка» нарочно оставляет ее на свободе, чтобы пускать за ней по пятам своих филеров и по ней выслеживать всех и вся. Другая, Цирг — впоследствии сделавшаяся женой А. Н. Максимова — была гораздо интереснее и серьезнее. Она сыграла в нашей идейной жизни того времени некоторую своеобразную роль. Родом она была из Тверской губернии, тогдашней цитадели земского либерализма, с большими знакомствами среди тверских либералов, соседка и большая приятельница одного из двух братьев Бакуниных. Среди либералов «голодный год» также вызвал изрядное брожение: в год, предшествовавший моему поступлению в университет, в Москве, по инициативе И. И. Петрункевича, у либералов происходили какие-то конспиративные «совещания»; в связи с деятельностью Астыревского кружка, среди либералов проявился интерес к «радикалам». Тот же интерес заставил и старика Александра Александровича Бакунина изъявить желание познакомиться с современной революционной молодежью.
При посредстве Цирг дело устроилось: в либеральной гостиной одной из родственниц Бакунина начались журфиксы, которые мы первое время посещали довольно исправно. Нас не мог не интересовать вопрос: что же, собственно, представляют собою русские либералы? Есть ли это самостоятельная сила, или просто так себе, побочное «обстоятельство образа действий» русских революционеров? Но нас ждало большое разочарование. Старик Бакунин, который должен был явиться «осью» собеседований, оказался живым осколком старины, правоверным гегельянцем, с уклоном мысли в сторону философских отвлеченностей; мы тянули в сторону жизни, практики революционной борьбы, он тянул к знакомым абстракциям. Брат его, появлявшийся иногда вместе с ним, внушал нам еще менее интереса. Журфиксы вскоре заглохли, кончились «измором»; более ограниченный кружок продолжал еще долго упорствовать и на что то надеяться. Не помню хорошо, кто еще бывал из «либералов». Очень крупных, помнится, не было. Приходилось держаться Бакуниных, подкрепляя свой падающий интерес к ним тем, что то были братья знаменитого апостола анархии, Михаила Бакунина. Но, Боже мой, как бледно выглядели эти люди, у которых в жилах текла та же наследственная кровь, что и у легендарного противника Маркса в легендарном «Интернационале I» Бедные тверичи Бакунины, как невыгодно было им быть «братьями своего брата!»
Вскоре, впрочем, мы услышали о существовании кружка студентов-либералов. Это уж была rаrа аvis, и наше любопытство было сильно затронуто. Мы во что бы то ни стало захотели попасть в него и посмотреть: что это за удивительный биологический тип — настоящий, убежденный студент-либерал? — Ибо на обычном нашем студенческом жаргоне «либерал» было насмешливое прозвище, прилагаемое к той «золотой молодежи», которая не решалась «просто и кратко» говорить: «плевать нам на все убеждения в мире!» а искала прикрытия в дешевых фразах…
Припадки такого «либерализма» начинались обычно с приближением к окончанию курса.
Третьекурсник-либерал
Редко сходки посещал.
Редко сходки посещал
Свою шкуру сберегал…
Душа ль моя, душенька,
Душа — мил сердечный друг…
Но здесь, очевидно, были не «либералы» этой вульгарной песенки, а что-то иное. И вот, мы раздобыли нужные связи и попали в либеральный «кружок». Он, как говорили, состоял под верховным патронатом редактора «Русской Мысли» В. Гольцева. Сам Гольцев, впрочем, при нас лишь один раз появился на каком-то особо многолюдном и даже, кажется, торжественном собрании кружка — появился метеором, не для участия в общих беседах, а «так», в знак особого внимания к кружку. Ему, разумеется, было некогда длительно с ним заниматься. Да это и не было бы производительным занятием: общий состав кружка был довольно тусклым. Сколько-нибудь выделялся только студент университета Котлецов, — неимоверно развязный, поверхностный, любитель дешевых шуток и острот, из тех, про которых говорят: «на грош амуниции, на рубль амбиции». Котлецова мы скоро перекрестили в Наглецова, и не ошиблись. Паренек оказался «из молодых, да ранний», и впоследствии был изгнан из приличного общества. Дух Гольцева витал над кружком через посредство сотрудника «Русской Мысли» В. Е. Ермилова — был такой маленький писатель, более, впрочем, известный, как хороший чтец: особенно ему удавались некоторые бытовые сценки из «Кому на Руси жить хорошо». Руководство кружком удавалось ему гораздо менее. С молодыми «либералами» мы жарко спорили, но не очень враждовали: в спорах они были очень слабы, а победителям нетрудно быть великодушными. Нам было приятно оттачивать свою аргументацию со стороны этого нового «фронта», а слабенький Ермилов был для нас как бы «головой турка», на которой желающие могут пробовать силу своих ударов. К тому же Гольцева мы несколько выделяли из общей массы «либералов». Во-первых, за ним не числилось никаких подобострастно-верноподданнических выходок, которыми смягчались обычно конституционные выступления либералов: ах, наши земцы были такими же любителями «бунта на коленях», как и самые забитые из наших крестьян! Во-вторых, шепотом в радикальных кружках передавалось о недавнем его участии в революционном журнале «Самоуправление». В-третьих, Гольцев охотно предоставлял с трибуны «Русской Мысли» право голоса представителям левого крыла: в качестве таких «гостей» там перебывали и Михайловский, и возвращенный из Сибири Чернышевский, а несколько лет спустя должен был появиться и Бельтов-Плеханов. Такое литературно-политическое джентльменство мы понимали и ценили.