лиции. Кроме того, один центр не успевает справиться с огромным и сложным делом организации всех сил страны, как уже гибнет. Организуясь по принципу «лавины», мы, во-первых, выгадываем во времени: это самый быстрый способ организации. Во-вторых, мы, поистине, будем иметь организацию со спрятанными концами; как про вселенную, про нее можно будет сказать, что центр ее — везде, а окружность — нигде. Разрушить ее будет невозможно, и все удары полиции будут как бы ударами шпаги по воде.
Все это было, конечно, по детски наивно. Но в основе была психологически-здоровая струя. Да и так ли далеки были от этих наивностей иные «зрелые» построения? В программе «объединительной» партии эклектизм был совершенно обнаженный, предлагаемый откровенно и предпринятый «с заранее обдуманным намерением». Вскоре нам суждено было столкнуться с программным эклектизмом, не сознающим себя, замаскированным, имевшим за себя авторитет крупных революционных имен. Что лее касается до еще более наивной организации — «лавины», то и элементы этой идеи носились в воздухе. После краха «Народной Воли» вошли в моду неопределенные идеи какой-то «организационной децентрализации», сбивающейся на партизанство. Сторонники «босяцкой программы» тоже говорили о каких-то «пятках» и «десятках», неисповедимыми путями связанными и несвязанными друг с другом…
Мы почему то, помню, тогда не приняли во внимание всех этих «смягчающих обстоятельств» и обрушились на злосчастных докладчиков ядовито и безжалостно. Они, вероятно, были отчасти правы, когда жаловались в заключительном слове, что их не опровергали, а высмеивали, что издевательство — не доказательство. Однако, когда они поставили на голоса: кто принимает предложенный план и образует первичную ячейку? — то оказалось, что они остались «в блестящем одиночестве»… Тем временем в идейную жизнь московских кружков вторглась новая струя. Происходил всероссийский съезд естествоиспытателей и врачей. Со всех концов России собралось множество представителей интеллигенции и земского третьего элемента. Этим съездом решила воспользоваться для своего «рекрутского набора» исподволь организовывавшаяся вокруг Натансона «Партия Народного Права». Она уже завербовала одного моего приятеля — Е. Яковлева, бывшего учеником Натансона еще в Саратове. Через Яковлева был завербован и мой старший брат Владимир. Всецело примкнул к новой партии А. Н. Максимов; здесь разошлись его пути с таким близким ему человеком, как Прокопович. Последний склонился к социал-демократам. Лично я был известен, как человек более крайних революционных воззрений. Однако, имелось в виду повести переговоры и со мною, а через меня — со всем нашим молодым народовольческим кружком.
Впервые знакомство состоялось на одном из «разговорных собраний», гвоздем которого были иногородние гости. Один из них, несколько пасмурный и рыжебородый, был мне заочно хорошо известен по литературе: то был Вас. Павл. Воронцов (В. В.). На другого мне таинственно указал кто-то: «обратите внимание вот на того, молодого, с лысинкой: это очень, очень интересный человек, он среди питерских марксистов — большая шишка; его брат тоже был крупной величиной, он повешен по народовольческому делу». Это был Владимир Ульянов (Ленин). Он показался мне очень невзрачным; его картавящий голос, однако, звучал уверенностью и чувством превосходства.
Он тогда еще не злоупотреблял «ругательностью» и производил приемами спора, в общем, весьма благоприятное впечатление.
На него с большим азартом налетал В. П. Воронцов, приставая к нему, что называется, как с ножом к горлу: «Ваши положения бездоказательны, ваши утверждения голословны. Покажите нам, что дает право вам утверждать подобные вещи; предъявите нам ваш анализ цифр и фактов действительности. Я имею право на свои утверждения, я его заработал: за меня говорят мои книги. Вот с другой стороны, свой анализ дал Николай — он (в то время только что появились его «Очерки»). А где ваш анализ? Где ваши труды? Их нет!» Этот способ аргументации на нас не производил впечатления; что всякое молодое направление не может сразу предъявить фундаментальных трудов, было нам понятно, и в наших глазах не могло его дискредитировать. В. П. Воронцов, казалось нам, злоупотребляет случайными выгодами такой несущественной вещи, как историческое «первородство» его направления.
Ульянов «отгрызался» очень успешно, деловито, слегка насмешливо и хладнокровно.
Их стычка, впрочем, выродилась быстро в беспорядочный диалог; его пришлось прервать, так как он все более принимал личный характер и терял интерес для собравшихся. Затем выступил «заика» — так мы звали будущего земского агронома Н. М. Катаева. Несмотря на огромный природный недостаток речи, он выступал часто и охотно — слишком часто и слишком охотно. Его было крайне тяжело слушать, особенно когда он начинал волноваться, нервничать и сыпать мелким горошком: «загов-вор, тер-р-р-р-ор…» Обычные «любопытные» из публики быстро утомлялись и начинали проявлять знаки нетерпения; из духа противоречия им, из чувства деликатности к оратору многие из нас уверяли, что он, в сущности, говорит очень дельно, надо только уметь содержание отличать от внешней формы. На деле содержание и форма друг друга стоили: это вообще была весьма путанная голова. Впоследствии его ораторская мания превратилась в графоманию, и он стал грозой редакций, как прежде был грозою слушателей.
В этот раз Н. М. Катаев заявил, что в противоположность двум предшествовавшим спорщикам разовьет народовольческую программу. Мы насторожились. Но когда, в конце речи, он заявил себя сторонником идеи заговора с целью захвата власти, мы почувствовали, что «так этого оставить нельзя», и что народовольческая идея скомпрометирована. Вытолкнули «поправлять дело» меня, и я категорически отверг сужение народовольчества до поверхностного заговорщичества и тоном умудренного жизненным опытом мужа принялся доказывать утопизм «захватовластничества». Напрасно мой предшественник снова просил слова, волновался, заикался, заявлял, что сущность всякой политической партии заключается и не может не заключаться в стремлении захватить власть, как средство целиком, в беспримесном виде, провести в жизнь свою программу. Наше молодое «народовольчество» гласило, что мы — партия будущего, и потому давлением снизу будем брать с бою у держателей власти уступку за уступкой, идти от одного завоевания к другому; наши цели слишком возвышенны и широки, наш умственный взор слишком далеко заглядывает в туман грядущего для того, чтобы наше практическое торжество стало возможно в ближайшем будущем; мы своего права первородства не продадим за чечевичную похлебку пребывания у власти, требующего слишком большого урезания своей программы. Н. М. Катаев говорил о терроре и заговоре, как основном пути, ведущем к победе. Мы не отказывались воспользоваться деятельностью заговорщиков, если они будут, но отказывались свою собственную деятельность втискивать в прокрустово донге такого архаического способа борьбы. Мы признавали террор, но лишь как одно из возможных средств борьбы.
Вообще же мы отказывались заранее, наперед каким-то расписанием определить, в какой мере и какими средствами мы будем бороться, как их комбинировать. Вопрос о средствах борьбы — заявлял я — есть не принципиальный вопрос, а вопрос удобства, вопрос обстоятельств и целесообразности. Когда пробьет час непосредственной борьбы — а когда это будет, мы не знаем, «придет день оный, яко тать в нощи» тогда мы и будем решать: соответственно количеству и качеству сил, которые окажутся в нашем распоряжении, определятся и наиболее соответственные формы борьбы, и самая экономная и продуктивная комбинация этих форм…
После заседания Яковлев подвел меня к пожилому худощавому господину, который оказался Н. С. Тютчевым, пожелавшим со мной познакомиться. Он очень одобрил мое выступление и выразил надежду, что «удастся столковаться». Было назначено особое свидание, но оно оставило меня неудовлетворенным. Тютчев уговаривал меня ограничиваться «той очень удачной постановкой вопроса о средствах борьбы», которой я закончил свою речь, и отбросить, как противоречащее этому «предрешение вопроса», мое признание террора. Я считал, что моя постановка включает в себя стремление отточить, и, когда придет момент, обнажить острый меч террора и народного восстания; он же, по-видимому, видел в ней средство обойти эти острые вопросы, что на меня производило впечатление бумажной отписки, за которою кроется тайная надежда избегнуть этих средств, без знания, чем их заменить. Тютчев спрашивал меня о нашем отношении к либералам, на что я, кажется, отвечал рассеянно и невпопад, не отдавая себе отчета в том, с какой точки зрения и до какой степени этот вопрос интересует моего собеседника.
Тютчев закончил нашу беседу, назначив мне свидание с другим лицом, которое обо всем со мной переговорит более основательно. Затем мимоходом спросил меня — не согласится ли наш кружок дать человека для одного серьезного революционного поручения — перевозки тайной типографии. Мое предложение собственных услуг он отклонил, в виду того, что по роду своих способностей я пригоден для более открытой, «полупубличной» деятельности. Тогда я предложил переговорить либо с Е. Яковлевым, либо с П. Широким. Характерно, что у меня не явилось даже мысли поставить вопрос: для какой организации это нужно. Это было в духе времени. Идея общереволюционного единства, как я уже говорил, продиктовала в статье «С чего начать?» даже план организационного объединения революционной техники для обслуживания всех направлений. И когда Тютчев секретно-«доверительно» сообщил мне, что ставится попытка сосредоточить в одной всероссийской организации все наличные революционные силы, причем рассчитывают и на петербургскую группу народовольцев, и даже на более покладистую часть социал-демократов, то новость эта была такой захватывающей, что оттеснила куда-то на задний план программные вопросы.
В назначенный для свидания день я неожиданно увидел отчасти знакомую мне фигуру М. А. Натансона. Свидание было кратким. Натансон спешил ехать в Петербург и ограничился краткой характеристикой новой революционной программы. Она выглядела импозантно. В основе было объединение решительно всего, способного на борьбу, от либералов до народовольцев и социал-демократов. Основной задачей было — вывести движение из подполья наружу, перевести его в стадию массового, демонстративного «оказательства» общественного и народного недовольства. Крестьяне должны были открыто требовать земли и самоуправления, снятия бюрократической опеки и сословных стеснений; мещане и ремесленники — отмены цехового строя и свободы промыслов; рабочие — свободы стачек и профессиональных объединений; сектанты и раскольники — свободы совести; земцы и думцы — расширения прав самоуправления и отмены губернаторского vеtо; писатели — свободы печати; все — участия в управлении страной. Петиции, адреса, заявления, публичные собрания, политические банкеты — все это должно было слиться в один поток и создать в стране общереволюционную атмосферу, без которой революция задохнулась бы, и которая нужна группам действия, как водная стихия рыбам. Всеобщее «укрывательство и попустительст