О нем я мог прочитать в местных «Епархиальных Ведомостях», как о крайне вредном сектанте, пользовавшемся славой искусного спорщика и большого знатока св. Писания. Он постоянно оппонировал всем миссионерам, не исключая самых известных; его возили из села в село, и он был таким опасным противником, что среди епархиального начальства серьезно подумывали о том, как бы подвести его под какие-нибудь «мероприятия», сокрушаясь лишь о том, что он был чрезвычайно осторожен и не давал, благодаря своему такту, повода для судебного преследования ни по статье о «совращении православных», ни по статье о «кощунстве»…
Он состоял под сильным подозрением в наклонности к толстовству; и действительно, познакомившись с Т. Ф, я убедился, что он не только много читал толстовских книг и рукописей, но состоял с Л. Н. Толстым в переписке и ездил неоднократно к нему в Ясную Поляну. Но «толстовцем» в узком смысле он не был. Мысль его медленно и последовательно развивалась в сторону все большего и большего скептицизма. Рассуждал он по большей части от разума и почти все его взгляды были плодом непосредственного пытливого вглядывания в природу и жизнь.
Помню, как-то мы с ним тряслись на его повозочке, запряженной добрым, сытым гнедко. Показывая на прорезанную речной долиной цепь гор, он сказал:
— А вот, взгляните-ка, Виктор Михалыч, ведь как-бы эту долину долой, да сдвинуть оба взгорья друг к другу, так они пришлись бы, словно шов к шву. Пласты-то, да прожилки: что здесь, что там — все едино. Выходит, они сначала сплошные были, а долина-то потом водой прорыта, все равно, что прореха на штанине.
И вот, погляжу я: там вода намоет земли целыми отмелями, острова из наносной земли строит; а там подмывает, подкапывается, сносит. А то ветер пески носит с места на место… Когда с человеком в одном дому живешь, каждый день его видишь, так и незаметно, как он на лицо переменяется; входит в лета, а потом и стареет. Так и наша земля-матушка. Словно все та же. А ведь, выходит, и она родилась, росла, в цвет входила, потом, может стареть начнет… Ищу я вот, нет ли чего об этом в ученых книгах. Иван Егорыч, букинист, говорил, будто есть такая наука о возрастах земли геология.
— Правда, Тимофей Федорович. Могу вам дать почитать.
— Ой ли? Дайте. А то ведь ломаешь-ломаешь себе голову: до всего нужно своим умом доходить. Оно, конечно, сказано: в шесть дней создал Бог небо и землю. Только нашего попа сын, — семинарист, раз так загонял отца от науки насчет шести-то дней, что тот уж и на попятный. Это, говорит, иносказание; под каждым днем следует, говорит, понимать цельные периоды. И давно уж я так и думаю: ежели буквалистом быть, так все писание надо насмарку. Ведь вот сказано: создал Бог твердь, т. е. видимое небо. А что же это значит твердь? Ведь это тоже самое, что читал; я и в Коране; как хорошо Господь создал свод небесный, в котором нет ни единой трещины. Значит, когда Библию писали, небо считали, вроде как потолком или крышей. Оно, конечно, все можно перетолковать на иносказание. Только, по моему, пустое это занятие. Или нет?
— Пустое, Тимофей Федорыч.
— Я так скажу: если бы нужно было, Бог дал бы людям книгу, прямо с небеси. А этого не было Ну, и нечего там считать при писании, будто там все правда истинная, во веки неколебимая. Это дело рук человеческих таких же как, и у нас, грешных. Веру надо брать не из книг. Один источник веры: совесть человеческая. И Бог есть совесть. В Бога с бородой верить — все равно, как в черта с хвостом, либо в лешего… Нет Бога кроме как в совести. Есть в со вести у всех зернышко любви и справедливости к другим: это Бог. Есть у всех и зернышко злобы и радости от собственной силы, когда давишь другую тварь: это диавол.
Добро и зло вечно борятся: в этом вся религия. Перемерли бы все живые твари — не стало бы ни добра ни зла, ни Бога, ни диавола Вот какие мне иногда мысли приходят. А иногда думаю: нет, ото ересь. Далеко хватил; может, над добром и злом, живыми только в совести человеческой, есть еще что-то, высшее всего: Промысел верховный. Без Промысла ничего неизвестно: добро ли зло ли победит. Все от случая. Как повезет, как приключится. А если есть Промысел — тогда, значит, сомневаться нечего: верх останется за добром Ну, а вы как, Виктор Михалыч, полагаете? Хоть в виде Промысла то есть Бог или нет? Без всяких Троиц, двух естеств в одном, рождений от дев и друг, несообразностей, но все-таки — Промысел?
Скажите мне, как есть, по истинной правде. Откройтесь мне. Знаю, что не со всяким молено об этом говорить: не все доросли. Ну а во мне давно все же мысли врозь об этом идут. Есть Промысел — тогда как с этим помирить всю жестокость нашей жизни? Нет Промысла — тогда не падет ли человек духом, тогда стоит ли жить? Не страшно ли так со всем без всякого Промысла? Я с вами, как на духу говорю; такое можно только с глазу на глаз искреннему своему сказать. Как же: есть или нет?
— По моему, нет, Тимофей Федорыч. А страшно ли без Промысла? Это все равно, как по крутым горам, над пропастями ходить. У иных голова кружится с непривычки.
А другие привыкают — ногу ставят твердо.
— Так, так… задумался мой собеседник. — Значит, нужно и это похоронить… Ах, и много я в душе своей вещей похоронил. И где-то конец похоронам?
Такие разговоры часто вели мы с Тимофеем Федоровичем. То он говорил много и подолгу, рассказывая о своих мыслях, сомнениях, надеждах, а я только реплики; то, наоборот, он жадно расспрашивал и ставил вопросы, заставляя меня выкладывать все, что знаю и думаю, все, чем хата богата. Принес он мне однажды свою рукопись, озаглавленную «Эмиграция в прекрасную страну или борьба света с тьмой», подписанную «плебей Тимофей Гаврилов». Фабула «Эмиграции» заключалась в том, что в некоторой стране, где жизнь была людям тягостна, трудна и уныла, ходили слухи о лежащей где-то на краю света «прекрасной стране». Легенд о ней было много и описывали ее по разному.
Следовали аллегорические описания, в которых можно было разглядеть языческое, магометанское и христианское понятие о рае. Однажды некий смелый «юноша Вольфганг» решил перестать верить на слово всем этим рассказам и, снарядив корабль, набрал «эмигрантов» для розысков прекрасной страны. Следует описание гонений и нареканий, которым подвергаются смельчаки от остающихся, косных и покорных. Потом описание бурь, приключений, крушений, в которых обрушиваются на смельчаков и море с его чудовищами (море житейское и его властители) и небесные стихии, в виде туч, закрывающих солнце (духовенство, закрывающее собою от людей солнце истины). После целого ряда еще многих замысловатых аллегорий, изображающих последовательное крушение многих верований, понятий и надежд, не разыскав нигде прекрасной страны, Вольфганг встречается с «навархом Рацио», с которым беседует над «истлевшими листами Библии».
Многое открывает ему «наварх Рацио». Но главное открытие состоит в том, что нигде нет готовой «прекрасной страны», а нулсно всем странам переродиться в «прекрасные страны». И для этого поворачивает «юноша Вольфганг» свой корабль домой, чтобы обогатить брошенных им сограждан и своими разочарованиями и своей новой верой.
Рукопись была гораздо запутаннее, чем представлено в этом схематическом виде; всего я и не помню; там аллегория громоздилась на аллегорию, а порою изложение нарочито запутывалось, чтобы в самых «опасных» и щекотливых местах поняли лишь «посвященные». Много было и наивностей: так, чтобы изобразить понятие о рае, как месте физических наслаждений, был представлен рассказ о стране, где все жители «пили сладкое вино амвросию и питались бештектами и птичием мясом»… Ничего более пышного и роскошного мужицкая фантазия не могла себе представить.
Я дал Тимофею Федоровичу роман Беллами «Через сто лет», как канву для всех наших будущих бесед о «прекрасной стране», в которую должна переродиться наша жалкая и несчастная страна. Дал ему и еще кое-что по социальным вопросам. Чтение и беседы пошли в прок. Мне вскоре пришлось прочесть в «Епарх. Ведом.» отчет известного сектантоеда миссионера Боголюбова, одного из птенцов гнезда Саблера и Победоносцева, о его поездках по епархии. В нем доносительским тоном повествовалось об особенно вредном влиянии начетчика Гаврилова, в районе деятельности которого среди сектантов появились новые веяния: проповедь против богатства и богачей осложнилась какими-то толками о том, что наступит время, когда денег не будет вовсе, а община будет вести хозяйство сообща, как единая семья, что не будет ни солдат, ни полиции, ни тюрем, ни начальников, а одни «доверенные люди» у общего имущества. Попы били тревогу: новая проповедь действовала гораздо сильнее, чем схоластические споры из-за догматов и казуистические толкования противоречивых текстов…
Через несколько времени приезжает ко мне другой молоканин — Ерофей Федотович Фирсин, о котором стоит поговорить особо. Он весь сияет.
— Как наш Тимофей Федорович орудует — одно удовольствие. Ну, и туго же приходится миссионерам — яко тает воск от лица огня. И раньше, бывало, он их вгонял в пот; ну, только тогда наши — радовались, а православные смущались либо злобились. А теперь, когда он стал меньше по текстам, да про обряды, а больше от разума, да о земном, о несправедливом строе нашей жизни, о царящей неправде — так и молокане, и православные — все за него, все заодно, а поповство на отшибе. До того дошло дело, что в Рассказове (огромное фабричное село, почти город, близ Тамбова) Боголюбов решил удалить Тимофея Федорыча с собеседования: ты-де не здешний, а налетчик, посторонний смутьян, тебе здесь делать нечего. Даже арестом грозился. Ну, и ушел наш Тимофей Федорыч; а за ним следом и повалили все и православные тоже. Один Боголюбов с десятком людей остался: срам такой, что он уехал, с лица переменившись. Ах, и озлобились же они на него. Ну, теперь ему надо быть начеку: как бы не подвели под недоброе.
Через несколько времени мы снова тряслись на плетеной повозке с Тимофеем Федоровичем, направляясь в большое село Нащекино, где был молоканский праздник и большой съезд видных молокан не только из округи, но из всего уезда. Всю дорогу мы проговорили о земельном вопросе. Он заставил меня долго рассказывать о Чернышевском и о