Записки социалиста-революционера. Книга 1 — страница 43 из 51

Генри Джордже. Потом сообща пытались появственнее для всякого крестьянина представить, как вся земельная собственность страны может быть слита в одну великую поземельную общину, как уравнительные порядки, применяемые в селе между отдельными домохозяевами молено применить к отношениям между селами, и еще далее между волостями, уездами, губерниями. И я должен сознаться, что не все мне приходилось учить Тимофея Федоровича: нет, я сам порой от него учился. Его острый ум, его знание крестьянского хозяйства находили часто практическое решение там, где я рассуждал слишком отвлеченно и по-книжному.

— Ну, а теперь, Виктор Михалыч, вы посмотрите, как я ото самое для наших молокан обработаю. Это я буду перед вами, как на экзамене…

В Нащокине я был на обычной молоканской «братской трапезе». Самым почетным гостем был начетчик Захаров из села Мирополья. Это был высокий-высокий старик, настоящий деревенский Авраам, осанистый, хотя слегка уже согбенный годами, с длинной, белой как снег бородой и такими же волосами; фигура импозантная, иконописная — так и просится на полотно. Он пользовался всеобщим уважением и необыкновенным авторитетом. Умом он значительно уступал Гаврилову, не обладая ни гибкостью его соображения, ни остротой и подвижностью собственной ищущей мысли. Но в нем было столько чистоты, детски-невинной прозрачности мыслей, умиленности настроения и неисчерпаемого благодушия, что удивляться общему любовному почтению к нему не приходило в голову.

Кроме того, это был целый кладезь жизненного опыта; в несложных и повторяющихся семейных и общинных конфликтах, к разбору которых его часто привлекали, как верховного судию, никто лучше его не умел сказать справедливое и разумное слово. «Наш патриарх», как прозвали мы старика, очень ценил Тимофея Федоровича и патронировал ему; он чувствовал его умственное превосходство и радовался ему, без тени зависти, как радуется отец успехам способного сына. Для Гаврилова, на которого многие начетчики старозаветного склада покашивались, побаиваясь его смелости и новаторства, эти симпатии Захарова были чрезвычайно ценной поддержкой. Захаров полюбил и меня; я-же дивился его бодрости и любознательности, как и его доверию к молодежи, желающей идти дальше стариков. Он с раздумчивостью истинного мудреца благословлял ее даже на тех путях, на которых его собственный ум за нею не мог-бы угнаться…

В конце братской трапезы Захаров «побеседовал» с собравшимися на текст «Бог есть любовь». Затем, он предложил взять в свою очередь библию Тимофею Федоровичу. Тот раскрыл книгу пророка Исайи и прочитал:

«Горе вам, присоединяющие поле к полю и дом к дому, так что другим не остается места — словно вы одни поселены на земле».

И вот понемногу, исподволь, перемежая речь новыми цитатами о земельном устроении, вводимом во времена Исайи среди евреев, Тимофей Федорович с необыкновенным искусством развил все, о чем мы с ним толковали дорогою… Трудно передать, до чего захвачены были темою мужицкие головы…

— Ну, а как же, Тимофей Федорыч — заметил я ему, слегка подтрунивая, впоследствии — ваши слова в «Эмиграции» об «истлевших местах» Библии? Все-таки приходится каждое слово подпирать «истлевшими листочками». Как же теперь дело с «буквализмом»? «Нужное» это — или «ненужное»?

— А я так скажу, отвечал он, задумчиво поглаживая свою окладистую бороду: тексты из писания — это все равно, что леса; когда постройка кончена — они уже не нужны, и плотники их убирают прочь; а без лесов постройки не сделаешь. Так и с нашими мужиками. Дайте срок, новые понятия образуются в их головах и засядут крепко — тогда тексты, можно и по боку а сейчас это все равно что помочи, на которых ребенка учат ходить; а взрослому они только мешают. То-то и беда, что разум-то мужицкий еще дитё, без дедовского предания либо писания ни на шаг. Но дайте срок — придет и его время.

Наша дружба с Тимофеем Федоровичем становилась все теснее и задушевнее. Не раз приходилось мне его упрекать за то, что молокане брезгливо сторонятся от участия в мирских общественных делах. Он оправдывался тем, что всякое крупнее дело на мирском сходе кончается тем, что с кого-нибудь миром распивают полведра или ведро водки, а молокане «ходить на сборище пьяниц» считают зазорным и твердят «отыди от зла и сотвори благо». Я возражал, что «не здоровые имеют нужду во враче, а больные», и что трезвым, степенным мужикам стыдно замыкаться со своей трезвостью в каком-то отщепенски-аристократическом кружке. Я доказывал, что в особенности таким передовым крестьянам, как он, не годится быть в мужицкой среде «чужаком» и «отрезанным ломтем». Тимофей Федорыч призадумался. Через несколько времени он приехал веселый, оживленный… Он попытался — и что же? Дело сошло лучше, чем он ожидал.

Его вмешательство в общественные дела никого не изумило. Впрочем, положение Гаврилова в селе было совсем особенное. В молодости он был православным, и даже хотел пойти в монастырь; но, приглядевшись к монастырским нравам, в качестве послушника, бежал, унося с собой чувство ужаса и омерзения.

С тех пор он стал задумываться и охладел к церкви, но жить без веры не мог. Натолкнулся на «духовных христиан» и перешел к ним. В это время его слава, как богобоязненного и справедливого человека, настолько была упрочена, что следом за ним, больше по доверию к нему, чем по собственному убеждению, полсела отшатнулось от церкви. Теперь Тимофей Федорович жил зажиточным, справным домохозяином, имея взрослых сыновей — молодец к молодцу. Он поставил себе правилом по весне, когда мужики поприедают хлеб и ждут — не дождутся новины, щедро помогать нуждающимся, и не только из своих единоверцев. Никогда он не нудил должников: отдадут хорошо, нет сойдет и так. Поэтому, появление его на сходе было большинством встречено хорошо. А за ним понемногу потянулись и остальные молокане. Результаты сказались сразу — обузданием нескольких мироедов — пиявиц и отпором земскому. Спокойный, уравновешенный и тактичный Гаврилов умел все это сделать в таких формах, что придраться было трудно…

Иного склада был Ерофей Федотович Фирсин. Иной он был и с виду. Богатырски сложенный, коренастый, мускулистый, широкоплечий, с густыми-густыми, близко сходившими бровями над живыми, блестящими глазами, загоравшимися порой сумрачным огнем, с черными, как смоль, волосами и бородой, он годился в модели для какого-нибудь эсаула удала-добра-молодца Стеньки Разина. «Мы рукой взмахнем — корабель возьмем, кистенем взмахнем караван собьем…» Если в Гаврилове все было — раздумчивость и благодушие, то в Фирсине, наоборот — все было энергия и решительность.

Гаврилов любил философствовать, Фирсин рвался к конечным выводам. Гаврилов брал выдержкой и педагогическим тактом, Фирсин — натиском. С Гавриловым старики, наиболее застывшие и закоснелые в традиционном, окостеневшем молоканстве, кое-как ладили, «притираясь» путем взаимных уступок; ломившего напрямик Фирсина они порою с ужасом звали «безбожником». Но влиянием Фирсин пользовался не меньшим; оно захватывало более узкий район, но за то в нем было почти диктаторским. Это был природный вожак из тех, за которыми легко идти на что угодно; что называется кремень — мужик. Это была натура, жаждущая деятельности.

Он гораздо раньше и стремительнее Гаврилова последовал моему совету — окунуться в самую гущу мирских дел и немедленно встал во главе сельчан в борьбе за земскую школу, вместо церковно-приходских. В дер. Шачи являлся не раз, то священник, то земский начальник, добиваясь получения мирского приговора, требуемого для открытия церковно-приходской школы. Не встречая сочувствия, начали теснить сельчан, тормозя удовлетворение всяких их нужд и в земстве, и в присутствии по крестьянским делам, и у губернатора, и обещая, что все переменится, если будет дано согласие на церковно-приходскую школу. Так, земский пытался воспрепятствовать выдаче в неурожайный год деревне Шачи продовольственной ссуды, донося, что «главное занятие крестьян — пьянство». Сход, под предводительством Фирсина, упорствовал. Троих «горланов» земский начальник отправил в холодную. Не помогло.

Тогда мироеды улучили момент отсутствия Фирсина, всякими правдами и неправдами подобрали послушный состав и «сварганили» дело. Вслед затем залежавшееся ходатайство об открытии земской школы было отклонено, в виду того, что деревня недостаточно многолюдна, и будет обслуживаться строящейся церковноприходской школой. Духовенство потирало руки; при помощи местных мироедов быстро была воздвигнута школа с часовенкой. Она была наименована образцовой школой миссионерского братства; во главе ее поставили молодого выученика духовной семинарии, из боевых; он стал сеять рознь между православными и сектантами. Фирсину удалось сорганизовать крестьян и провести полный бойкот школы. Земский неистовствовал: собственноручно оттаскал за бороду и посадил на 7 суток ареста «недоглядевшего» старосту. При помощи волостных властей кое-как сломили бойкот; крестьян принялись склонять к постройке церкви, суля за это всякие льготы. Торжествующий земский начальник, личный враг Фирсина, сумевшего отравить ему существование, приехал и собрал сход специально для того, чтобы лучше обставить торжественное освящение школы.

— Ты, Ваше Благородие, будь спокоен, твое от тебя не уйдет, внушительно молвил ему Ерофей Федотыч: школу мы осветим, будешь доволен. А теперь — не прогневайся: нам недосуг, у нас свои глупые мужицкие дела есть; хочешь — послухай, хочешь — уходи.

На другой день школа и часовня осветились — заревом пожарища. Крестьяне так медлительно-основательно собирались тушить, что здание сгорело дотла, словно его и не бывало. Все поиски виновного не привели ни к чему: расспросы натыкались на глухую стену, настоящий заговор молчания. Земский начальник понял «намек» и сократился. Тут не шутили, и благоразумнее было «не связываться». О Фирсине он отзывался как о «сущем черте» и пророчил ему в будущем острог или виселицу; деревню Шачи он стал тщательно объезжать, но зато обратил на Фирсина внимание местной жандармерии.