Записки советского интеллектуала — страница 15 из 79

— Хочешь в почетном карауле постоять?

Конечно, я хотел.

В крематории я почему-то помню, как Луначарский протянул руку, когда гроб начал опускаться, словно он опасался, чтобы тетя Лена не бросилась в этот люк.

На другой день — похороны на Красной площади, и Луначарский с трибуны Мавзолея говорит речь, которую трудно расслышать, — так резко отдается от здания ГУМа эхо. Траурная процессия направляется к Кремлю, но за несколько человек до меня конвой «отсекает» ей хвост.

— Да мы же родственники! Родственники! — отчетливо слышу и сейчас Джекин голос.

Ах, разве в этом дело!

Прошло восемь лет. На раскопках в Новгороде шел, как всегда, студенческий «треп». О том, о сем и, конечно, о каком-то очередном процессе «вредителей». Нет, никто не подвергал сомнению правомерность процесса, но, видимо, какие-то нотки в моем голосе не понравились нашему главному ортодоксу Мусе Гинзбургу.

— И твой Ларин вовремя умер, — сказал он раздраженно. — Быть бы ему на той же скамье!

Что ж, может быть Муся был и прав. Не спасло ли дядю Мику воспаление легких от мучений гораздо худших?

Может быть, не случайно наш мудрый Соломон причислил Ларина к лику репрессированных или, во всяком случае, «нежелательных».


Москва, июнь 1971 г.[49].

Свойство

— Вы — Миша Рабинович? Мы, кажется, никогда не видались, а между тем — в дальнем родстве или в свойстве — так это называется? Я — Надя Иоффе.

— Знаете, когда мне вас назвали, я тоже думал, что вижу вас впервые. А вот теперь, пока вы говорили, вспомнил, что раз в жизни видел вас. У вашего папы, на Леонтьевском. Хорошо помню, что вы были в синем платье, а волосы — черные, стриженые.

— Теперь, как видите, белые.

— Ну, это у нас у всех. И видимся, как Форсайты, преимущественно на похоронах. И сейчас бы не увиделись, если бы не эти печальные обстоятельства…

В тот грустный час похорон Люси Рабинович как-то вдруг ярко высветился в моей памяти новогодний день, что был почти за полвека до того.

— Первый день нового года. Всегда он проходит ужасно глупо, — сказала тогда, возвращаясь, тетя Лиза.

— Это потому, Лизочка, что тебе не удалось всласть натопаться дома, на кухне? Ничего! Отдохни хоть денек в году! — ответил папа.

А день действительно прошел хоть неглупо, но очень сумбурно — как в былые времена, когда делали праздничные визиты. С той лишь разницей, что ездили мы семейно — папа, тетя Лиза, тетя Вера — жена нашего дяди Миши и двое детей — мы с Витей. С утра папа взял нас и поехал на Малую Дмитровку к бабушке Фридерике Наумовне. Оттуда наш усиленный двумя тетками отряд двинулся к центру, в «Метрополь», к дяде Мике.

Плохо я помню этот визит. В огромной комнате метрополевского «люкса» темновато — зимний день короток. Настольная лампа освещала дядины руки, то покоившиеся на ручке кресла, то перебиравшие какие-то листы. Углы тонули в страшноватом сумраке, мы, дети, жались к свету, к взрослым. Кажется, они читали вслух какой-то памфлет против троцкистов — помнятся отрывки фраз о том, что кому-то не удалось в назначенный срок получить ожидаемой продукции (не о сверх ли индустриализации шла речь? Или о бурном развитии сельского хозяйства?).

Потом тетя Вера — всегдашняя возмутительница семейного покоя — стала настаивать, чтобы все мы ехали к Аде. Да. И с детьми. И Нюсю, конечно, надо взять. У нее гостья — Лида Подвойская? И Лиду тоже захватим. Противостоять тете Вере, как всегда, никто не мог. И вот вся наша компания — ни много ни мало — семером — входит в первый этаж особняка на Леонтьевском переулке. Комнатки здесь небольшие, низенькие (прежде в таких жили приживалки и домашняя прислуга), но их много — четыре или пять, что для нас с Витей удивительно, как и отсутствие кровати в столовой — подумать только, здесь в столовой никто не спит!

Вот в одной из этих комнат я и увидел мельком взрослую девушку в синем платье, с черными как смоль, подстриженными углом сбоку по тогдашней моде волосами.

— Это наша Надя, — сказал здешний маленький хозяин Воля, очень красивый мальчик. Собственно, все здесь были красивы — и Надя, и Воля, и Волина мама, — не помню, как ее звали. Менее всех можно было назвать красивым Адю — Адольфа Абрамовича Иоффе (его я никогда не звал дядей, хоть он и приходился тете Вере родным братом). Но была в нем какая-то особенная значительность, поразившая даже нас, мальчишек.

Огромные серые глаза, еще увеличенные толстыми стеклами очков, как будто ни на кого в отдельности не смотрели, но видели всех сразу. Лысина во всю голову, небольшая седоватая бородка, правильный нос, чем-то похожий на очаровательный носик сестры, довольно короткое полное тело — это у них было от отца. Адольф Абрамович по-домашнему — в пижаме со шнурами (это я видел только еще в одном доме — у Турковских. Даже дядя Мика носил и дома свою неизменную толстовку).

В квартире было довольно много «заграничных» вещей. Но больше всего мне понравились висевшие на ковре над широкой тахтой два расшитых золотом халата и две скрещенные сабли.

— Это папе подарили за заключение мира с басмачами, — сказал Воля. А я-то и не знал тогда, что Адольф Абрамович — крупный дипломат. Как-то в другой раз мы с Волей добрались до этих халатов и обнаружили на одном из них клеймо Орехово-Зуевской мануфактуры.

Вечер прошел чудесно, хоть елок тогда не полагалось. В столовой играли в разные игры. Тогда был моден «оракул» — и оракулом стала, конечно, тетя Вера. Каждый касался пальцем ее склоненной головы и получал такое предсказание, что все покатывались со смеху. А братец Адя коснулся не пальцем, а рукояткой ножа для фруктов — и за это получил веселую отповедь.

Вообще хозяин очень стремился занять гостей, в особенности детей, и, кажется, прежде всего Нюсю Ларину. Во всяком случае, когда стали играть в «чепуховый» рассказик, куда каждый вставлял прилагательные, не зная текста, он написал какой-то вариант «Красной Шапочки», но героиней сделал Нюсю. До сих пор помню, как всех развеселила фраза: «Зеркальным голосом закричала рыжая Нюся — и наплевательный волк убежал в толстопузую даль». Нюся отнюдь не была рыжей, а «зеркальный голос», «наплевательный волк» и «толстопузая даль» — какая великолепная чепуха! (Помнится, прилагательное «наплевательный» дала как раз Надя — та самая девушка в синем платье.)

Дома мы с Витей, конечно, обсуждали вечер во всех подробностях:

— Ты вот еще мал, глуп и не понимаешь, что это взрослые хотели их помирить.

— Кого помирить? С кем?

— Дядю Мику с Адольфом Абрамовичем. Потому и Нюсю так приглашали. Даже с Лидой Подвойской.

Не могу сейчас припомнить в точности, что рассказал мне средний брат. Думаю, что и он что-то путал, хоть был старше меня, в чем-то не так понял разговоры взрослых. Но сказал мне вроде того, что когда Иоффе вернулся из Германии, где был послом, уже заняты были все выборные должности, и Ларин отказался в его пользу от какого-то из своих мандатов.

Может быть, что-то подобное и произошло, но вряд ли это могло быть причиной ссоры. Скорее она коренилась в назревавших внутрипартийных разногласиях. Ведь Адольф Абрамович был одним из видных троцкистов. Впрочем, узнал я об этом много позже.

Не помню, бывала ли потом у Иоффе Нюся, но мы подружились с Волей, хоть виделись редко. У нас Воля не бывал, я тоже приходил к ним на Леонтьевский лишь два-три раза. Встречались больше на Малой Дмитровке, когда я приходил к бабушке, он — к тете Вере. Воля был немного моложе меня, но гораздо более развит — из тех еврейских мальчиков, которые все читали, все знают. Интересовался международными делами, прочитывал газеты (я же только смотрел карикатуры Дени и Ефимова, печатавшиеся тогда обычно на первой полосе сверху справа, и считал, что газета скучная, если нет карикатуры). Воле прочили блестящее будущее, но все сложилось, увы, совершенно не так.

Однажды меня не то что пригласили, а прямо-таки вызвали к бабушке днем в будни. А на половине Веры Абрамовны был Воля, который, сказали мне, живет здесь, пока его папа болен. Но в последний момент, когда я отправлялся играть с Волей, тетя Лиза как-то тихо, но очень значительно сказала мне:

— Ты, Мишук, не говори Воле, что его папа умер.

Это была ее ошибка — хоть я мало знал Адольфа Абрамовича, слова запали мне в душу, и вот что из этого вышло. Сначала мы, помнится, играли в карты и Воля все кричал:

— Ходи ко мне терфом! Хорошеньким терфом! (так он «выкручивал» название масти треф).

Потом стали смотреть семейный альбом тети Веры. Там я никого не знал. Оказалось, что кроме известных мне двух братьев у нее было еще много братьев и сестер, но они умерли молодыми — и Воля каждый раз говорил мне об этом с некоторым сарказмом:

— Это Лида, поко-ойная Лида… — и так несколько раз.

Должно быть, поэтому, когда попалась карточка молодого, элегантного Адольфа Абрамовича и Воля сказал: «Это папа…» — у меня вдруг вырвалось совершенно непроизвольно и, конечно, без всякого сарказма:

— Покойный папа…

Как изменился вдруг Воля!

— Что? Что ты сказал? Почему покойный?

Уверения, что это сболтнулось так просто, не помогло. Он залился слезами, бросился к тете Лизе (у тети Веры не было дома никого взрослых). Не помню уж, что было дальше. Кажется, меня поскорее отправили домой…

Потом — какие-то странные разговоры старших. Кое-кто осуждал покойного, но все жалели его. Почему осуждали — мне было непонятно.

И еще помню, что мы с Витей стоим у нашего окна и смотрим на улицу. Тогда, в двадцатые годы, погребальные процессии шли пешком по нашей Кропоткинской к Новодевичьему кладбищу. Крематория еще не было, не было и ритуала составлять процессию из кортежа автомобилей. И вот мы видели разлившуюся по всей улице огромную толпу, следовавшую за катафалком. Трубы гремели траурный марш, а в первом ряду идущих мы ясно различали маленькую фигурку Воли, прильнувшую к матери. Так хоронили Иоффе.