Нет, мы дружили с нашими учителями.
Не помню, кто из них был вдохновителем театральных действ — иначе я не могу назвать бывавших в нашей школе спектаклей. Помню наших любимых «актеров» — братьев Евграфовых, братьев Каргиных (у нас были свои актерские династии!). Первые спектакли, которые я видел еще младшегруппником, были какими-то гротескными, направленными против мирового Капитала. Там действовали и буржуй в цилиндре, и рабочий в блузе, конечно — с молотом, и стриженный в скобку мужик. Были куплеты, танцы и модное тогда (к тому же выгодное для школы) отсутствие декораций. Позднее та же труппа ставила, помнится, пьесу об английском социал-предателе — «Бен Виллард». Постановка была в духе Мейерхольда, с акробатическими номерами и появлявшимися перед каждым актом герольдами в рабочих комбинезонах, объявлявшими, что сейчас будет, совсем так, как тогдашние продавцы газет, бывало, выкрикивали их содержание. Но когда мы уже стали старшими, репертуар и характер спектаклей сильно изменился. Появились и веселый джаз-банд (тогда еще не говорили «джаз»), и живая газета. Больше «прорабатывались» школьные дела и меньше — международное положение.
Делегат на первый слет,
Выделенный нами,
Сделать нам не мог отчет,
Хлопал лишь глазами.
Отчего, почему, почемуточки?
Не дела у нас, а все шуточки! —
пели, водя хоровод, пионеры, а в центре круга в комически-жалкой позе стоял их настоящий делегат на первый пионерский слет — Миша Каплан, который, как говорили, и в самом деле отчитался только в том, какое было угощение.
Часто устраивали литературно-музыкальные вечера-концерты, и там появились новые таланты, хотя и наши старые любимцы, окончившие школу и учившиеся на спецкурсах, тоже блистали в новом амплуа. Толстушка с русой косой — Юля Семенцова — обладала милым голоском и хорошим репертуаром. Рива Дубинина познакомила нас с Апухтиным. Конечно, непревзойденным был чтец комических стихов и пародий Толя Флексер. Преобладал все же классический репертуар — стихи Пушкина и Лермонтова, которые с большой экспрессией читал Евграфов.
Но мы любили и своих доморощенных поэтов. Традиции литературного творчества в нашей школе были сильны. Начало ее, возможно, восходит к Цветаевой; у нас постоянно говорили о «Славе Смелякове» и «Женьке Долматовском». Не знаю, правда ли, что и они учились в нашей школе, во всяком случае, я их не помню. В мое время первым школьным поэтом был Толя Фирсов, а вторым — Лева Вайншенкер. Слава их гремела, и нам особенно нравилось, когда они выходили на авансцену и обращались друг к другу со стихами, запросто, как братья-поэты. Из уст в уста передавали их экспромты. Например, когда у Толи подменили в раздевалке калоши, он изрек:
Чем дальше в лес, тем больше дров —
Приду домой я без штанов!
Стихи были немедленно опубликованы в стенной газете, конечно, с деликатными точками на месте слова «штанов» (это тоже было веяние времени).
Сам я не грешил тогда ни стихами, ни прозой, но именно в школе началась моя, если можно так выразиться, редакторская деятельность: в седьмой группе меня впервые избрали в редколлегию стенгазеты.
В те далекие годы не считалось еще, что каждый школьник должен быть пионером. Пионеров у нас было мало, и для «смычки» со всеми школьниками учредили «форпост». Мы отнеслись к нему с большим интересом. На первое же «заседание форпоста» пришла почти вся школа. И в самом деле оказалось занятно. Все собрались в большой круг, в центре которого за столиком сидел носатый, плотный, курчавый брюнет — председатель нашего форпоста Агрест. Не помню, говорил ли он какую-нибудь вступительную речь: кажется, я опоздал. Он громко выкрикивал какие-то вопросы из текущей политики. Вскоре слышался слабый голос отвечающего, но, видно, все мы попадали «не в дугу». Агрест только отмахивался, как от назойливой мухи, и кричал:
— Хе! Пейрос!
И сидевший поблизости от него, сгорбившись, огромный по сравнению со всеми нами, черный, как жук, мальчик в очках и юнгштурме[56] твердым, звонким голосом давал абсолютно правильный ответ, вполне удовлетворявший Агреста.
— Что это за Хепейрос? — спросил я кого-то.
— Какой тебе Хепейрос! Это — Пейрос из группы «А». Он недавно перешел в нашу школу.
Так я, учившийся в группе «Б», впервые встретился с Осей Пейросом, за что до сих пор благодарю судьбу.
Политвикторины и политбои были главным орудием Агреста. Все с увлечением в них участвовали, и я, помнится, был особенно горд, когда единственный раз завоевал главный приз — старый комплект «Всемирного следопыта»[57]. Это потребовало долгой тренировки.
Незаметно оказались мы в седьмой, выпускной группе. Тут я поразился, как выросли все… кроме меня. Я и на самом деле был годом моложе, к тому же, видимо, задержался в развитии и оставался ребенком, когда кругом были уже молодые люди и девушки. Как-то через много лет на очередной встрече в школе какая-то уже пожилая дама сказала, что одно из самых дорогих воспоминаний — это первая любовь в школе. А я в школе еще не дорос до первой любви.
Более того. Я утратил и дружбу. Боря Смелянский перерос меня и дружил теперь с Володей Бухариным, у них были свои разговоры, свои секреты. Величали они друг друга «Сережка» — один был Сергей Рахманинов, другой — Сергей Прокофьев. Перерос меня и мой друг и кузен Лева Берлин; он учился уже на спецкурсах и увлекался общественной деятельностью. Словом, наступил «антракт», весьма благоприятно отразившийся на занятиях: я ликвидировал даже хронический «уд. с минусом» по математике.
Интересно, что сейчас, говоря о школе, совсем забыл про химию. А между тем это у нас был главный предмет — наша школа имела химический «уклон» (тогда все школы были с «уклонами»). Ее старшие группы — восьмую и девятую — преобразовали в химические спецкурсы, а потом — в техникум, поначалу — тоже химический. Надо ли говорить, что большинство наших предшественников, кончая семилетку, тут же поступали на спецкурсы и что мы тоже думали прежде всего (а я, пожалуй, только) о техникуме? Конечно, о нашем техникуме! Химией мы занимались всерьез, как будущей специальностью, хоть наш «химический бог» Жилин в нашей группе не преподавал. Но по всей школе ходили уважительные рассказы, что сказал или сделал Жилин по такому-то случаю.
Выпускных экзаменов я не помню: их решительно заслонила гибель Маяковского[58]. До сих пор в памяти ошеломляющее сообщение в газетах, его последние стихи. Надо сказать, что в наше время Маяковский не был еще иконой и что мы, пережившие самоубийство Есенина и знавшие, как относился к этому сам Маяковский, невольно осуждали его поступок. Но шли разговоры и о том, что «это он не сам», что «ему дано было понять, что лучше, мол, уйти из жизни».
— «И, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил!» — резко пресек цитатой из письма поэта разговор в нашей группе Боря Смелянский.
Конечно, мы все прошли через маленький зал Дома писателей, прощаясь с Маяковским. Мне, малорослому, видны были только огромные ступни и заострившийся нос…
Солнечным июньским днем 1930 года я пересек улицу наискосок от дома, где жила Лариса Георгиевна, к нашему глухому желтому забору. Почему-то выпускные документы мы получали у нее на дому, однако в присутствии и нашего Карася. Шел через трамвайные пути, на которых мы еще недавно клали пробки от пугачей так, чтобы трамвай сделал на них «лампа-дрица-ца-ца!». Может быть, в первый раз меня тревожили «взрослые» мысли. Почему Ларочка и Карась написали в графе моей характеристики «к чему имеет склонность» — «к литературе»? Нет, они ошибаются! К химии я имею склонность! К химии! Кто в наши дни, когда мы так стремимся выполнить пятилетку в четыре года, может иметь склонность к литературе? Ведь так меня, пожалуй, и не возьмут в техникум!
Но, видно, мне не суждено было еще покинуть дом за желтым забором. Меня ждал еще и наш техникум, а потом — его горное отделение, и тесная дружба с Осей Пейросом и Ривой Дубининой, и рудники, и ликбез, и еще многое, о чем я расскажу в другой раз.
Москва, ноябрь 1968 г.
Пятилетки шаги саженьи
Я планов наших люблю громадье…
Пятилетку — в четыре года!
Тогда мы все жили этим — вся страна. По крайней мере, у меня осталось от тех лет именно это впечатление.
Причудливо переплетающиеся цифры 5 и 4 (причем пятерка была как бы повержена, а четверка победно возвышалась) были повсюду: на страницах газет, на плакатах, на значках, на чернильных приборах, на тарелках и чашках, на обертках конфет. Впрочем, последних попадалось маловато: не только со сладостями, но вообще с едой было плохо. Но все (по крайней мере, в Москве) относились к этому не трагично, а скорее иронически. Вспоминается карикатура в каком-то журнале: «Лишние вопросы». Среди них: «Вы выходите?» — человеку, уже шагающему с подножки трамвая, и «Масло есть?» — в молочном магазине. Все вокруг считали, что это временно, и готовы были бороться за пятилетку, потуже затянув пояса.
Все в стране делалось для одной цели — чтобы выполнить пятилетку в четыре года. Для этого и мы учились в техникуме. Не помню, к какой именно контрольной цифре мы относились, но факт, что среди показателей пятилетки, известных тогда всем и каждому, было и число выпускников средних технических учебных заведений. Стране до зарезу нужны были техники всех специальностей.
И вот я, толстощекий четырнадцатилетний коротышка, стал студентом техникума. Званием этим гордился страшно, хотя тетушка Наталия Владимировна и звала меня «пупсячий студент».
— Ты получишь диплом в семнадцать лет. Допустим, у тебя даже будут знания. Но ведь надо еще хоть немножко жизненного опыта! Сопляк ты будешь, а не техник! — говорил мне Борис Бройдо, муж старшей кузины Нины, которого я очень любил. В словах его было много правды, и может быть, еще удастся рассказать, как давался нам, ребятам, этот жизненный опыт.