Записки советского интеллектуала — страница 30 из 79

По турданам дорбатым,

По речным перетатам

Наша дромтая слава прошла[88]

распевали при нем, уверенные, что Артемий не уловит нашей насмешки.

Работать было трудно, особенно в первые дни. Восемь часов (перерыв бывал строго по десять минут на каждый час) долбить, перебирать и выкидывать щебенку и плотный городской слой — это, как говорится, не фунт изюму. Но Арциховский устроил так, что мы в первый же день познали радость археологического открытия, откопав городскую стену XIV века. Потом пошли находки вещей. А какое неизъяснимо прекрасное чувство испытываешь, когда в разных местах раскопа под лопатой чувствуется «что-то», а потом медорезка и кисть выявляют контур старого дома с развалившейся печью, доски пола, на который нога человека не ступала лет семьсот! Словом, сладкий яд археологии отравил меня тогда на всю жизнь.

Пять часов. Работа кончена. Относим инструменты и находки. Потом — бегом на берег Волхова, смывать с тела грязь веков. А там — обедать — и опять на берег, на этот раз в лодку. Вечер, но еще белые ночи, кругом светло, и вода в Волхове серебристо-серая. Мы плывем мимо Юрьева монастыря с его величественной стеной и ажурными куполами, с которых неизвестный нам тогда Каргер снял покрытие, оставив один каркас. Вот впереди — вековые сосны Перыни. Круг их правилен и строг, краснеют стволы, темные кроны, а за ними, как громадная, вот-вот готовая лопнуть капля, блестит кривая поверхность Ильмень-озера. Должно быть, сюда пришел тогда обиженный на пиру Садко, чтобы спеть озеру песню, которую не захотели слушать знатные гости.

Обратно плывем в сероватой мгле, из которой вдруг вырастают стены и башни Новгородского кремля. А на пристани нас ругательски ругает сторож, заждавшийся своей лодки. Виноваты мы разве, что не можем привыкнуть к этим белым ночам, и нам кажется, что все еще восемь часов, когда на самом деле уже первый! А в шесть опять вставать на работу.

Несколько неожиданно для меня в экспедиции нашлось применение моим знаниям техника. Арциховский имел весьма приблизительное представление о том, как ведутся земляные работы, что надо делать, чтобы не обрушилась стенка раскопа и т. п. К концу сезона я был уже «прорабом»: на мне лежало наблюдение за правильностью и безопасностью работ. Даже подзаработал, так что на обратном пути удалось (впервые) побывать в Ленинграде и еще осталось на покупку штанов и ботинок.

А осенью — раскопки курганов под Москвой в Поворовке, посреди шуршащего палым листом парка. А зимой — обработка коллекций в сыроватых, но теплых катакомбах подвалов Исторического музея. А весной — опять курганы, а летом — снова экспедиция. И так три года.

Но надо сказать откровенно, что только первая поездка была безоблачной. С годами обстановка в университете становилась сложнее. Бескорыстное товарищество первых курсов понемногу уступило место борьбе за будущее, в которой все средства были хороши. Впрочем, это ощущалось еще и на первом курсе. Если в школе, техникуме и на работе я был моложе всех, то здесь, в университете, я был старше большинства сокурсников: ведь они пришли прямо из школы, а я уже отработал свои три года после техникума. Но, как оказалось, я был не только старше, но и наивнее многих на нашем курсе (к сожалению, не могу сказать, что наивнее всех). Еще на первом курсе меня поразили некоторые поступки моих новых товарищей, не вязавшиеся с создавшимися у меня представлениями о правильном поведении.

— У тебя в контхольной ошибка. Надо писать «oppida multa»[89], — сказал мне как-то после проверочного диктанта по-латыни Миша Гефтер, не скрывая радости. Мне показалось странным, что он заметил мою ошибку еще тогда, когда ее можно было исправить, и предпочел сказать мне об этом тогда, когда исправить было уже нельзя.

— Зачем ты согласился поменяться со мной днем доклада, ведь мы с тобой соревнуемся. Тебе выгоднее было, чтобы я не успел, — сказал мне откровенно Саша Иоффе и был очень удивлен, когда я искренне ответил, что не считаю соцсоревнование конкуренцией.

Но на первом курсе это ограничивалось такими наивными выходками. Потом стало хуже.

Студенты старших курсов хорошо знали, что тот, кто хочет остаться в аспирантуре, должен понравиться профессору больше других. Притом — любым способом.

Например, наш Артемий очень любил, чтобы раскоп выглядел аккуратно. И Жора Федоров первым стал выписывать лишний день рабочему, который после смены приводил борт его раскопа в порядок. Это была чистейшей воды показуха (правда, тогда не было такого слова). Но, заметив это, ближайший друг Жоры Шура Монгайт предложил мне объединенными усилиями превзойти в этом Федорова на нашем большом раскопе. К чести моей, я тогда отказался. И не старался, как некоторые, внушить Артемию, что мой конкурент — олух. Но, что греха таить, не помог, например, Жоре освоить нивелировку (которую хорошо знал как техник), считая, что если он «пролез» в начальники раскопа, то пусть сам осваивает все нужное для руководства. Нет, я тоже не был ангелом. Просто вовремя опомнился и не сделал, например, никакой подлости, чтобы добиться Сталинской стипендии или рекомендации в аспирантуру — даже не вступил в комсомол. Впрочем, заслуга тут невелика.

Много было у нас отличных ребят, не запятнавших себя карьеризмом, хороших товарищей, бескорыстно помогавших друг другу. Но и на нашем курсе, и на курсе старше, где учились Монгайт и Федоров, образовывалась своеобразная «элита», с которой у ребят иного склада, вроде Дуси Виноградовой, Жени Застенкер, Ильи Таубина, Аркадия Никитина, становилось все меньше общего, хоть мы и продолжали вместе работать и даже веселиться.

Однажды я стал орудием в чужих руках. Меня, в ту пору студента третьего курса, пригласил к себе сам ученый секретарь Института истории Академии наук и наш доцент Аркадий Лаврович Сидоров. В маленьком его кабинетике, уставленном тяжелой кожаной мебелью, состоялась неожиданно задушевная беседа.

— Вы и ваши товарищи заинтересовались Новгородом, — сказал мне Сидоров. — А знаете ли вы, какое счастье вам привалило? В Москву приехал сам академик Греков! И если вы хотите, я могу связать вас с ним, может быть, он согласится вести у вас кружок по Новгороду.

Об этом мы могли только мечтать. Греков, автор основных книг о Новгороде (история с «Феодальными отношениями» уже потеряла свою остроту), будет с нами заниматься! Конечно, нашлось много желающих.

Казалось бы, все отлично устроилось. Но не тут-то было. На меня страшно рассердился Бахрушин, и я должен был уйти из его кружка, в котором до тех пор с удовольствием занимался и думал продолжать заниматься.

Чтобы понять, почему он рассердился (как я это понял через несколько лет), надо было знать гораздо больше, чем я знал тогда, и, конечно, быть тактичнее, чем я был когда бы то ни было.

Сергей Владимирович Бахрушин, массивный, как медведь, с короткими, стриженными «бобриком» иссиня-седыми волосами и такой же эспаньолкой под нижней губой, с неожиданно высоким, немного прерывающимся голосом, очень нам, студентам, импонировал. Нравились нам и его несколько чудаковатые манеры (профессор ходил всегда в резиновых синих тапочках, а зимой — еще в шапке-ушанке и старинной черной пелерине с застежками в виде львиных голов), и завидная легкость, с которой он вспоминал нужную ссылку или нужное место в каком-либо малоизвестном источнике, и огромный авторитет, которым он пользовался среди преподавателей. Но к чтению лекционного курса Бахрушина почему-то не допускали (позднее я узнал, что Сергей Владимирович лишь недавно вернулся из ссылки). Он иногда читал публичные лекции, вел семинар и вот тот самый кружок по истории СССР, из которого мне пришлось уйти. А в кружке все было так мило, просто, по-семейному, как будто мы разговаривали о самых обыденных вещах. Бахрушин возил нас на экскурсии. Однажды, когда мы, возвращаясь из Александровой слободы, опоздали к поезду и сидели на вокзале, ожидая следующего, Сергей Владимирович так увлекательно рассказывал нам о своих студенческих годах (когда профессорствовал еще знаменитый Герье), что четыре часа пролетели как один миг, и мы жалели, что нельзя пропустить и этот поезд.

Я уже говорил, что Бахрушин выступал главным противником Грекова по вопросу о феодальных отношениях в Киевском государстве. Тогда Греков жил в Ленинграде. А потом, когда он приехал в Москву уже в качестве директора Института истории, ему нужно было наладить контакт с Московским университетом, может быть стать там профессором. Для этого формально не было вакансии, а фактически, кажется, этого не хотел Бахрушин. И вот, благодаря хитрости Сидорова и моей наивности, лазейка нашлась, и Греков появился на истфаке как руководитель студенческого кружка, то есть по желанию самих студентов и вроде бы вопреки воле профессоров.

Он был во всем противоположностью Бахрушину. Стройный, изящный, с полудлинными, всегда свежевымытыми, распадающимися седыми волосами и маленькими — только под носом — усиками, Греков одевался изысканно и со вкусом. На нем впервые я увидел и классическую «профессорскую» бобровую шубу, и пушистую бобровую шапку, которую он размашистым и в то же время изящным жестом снимал, прощаясь даже с гардеробщицами. Это была вежливость короля.

И когда он, сидя за столом в своем кабинете, глуховатым голосом читал и комментировал Новгородскую летопись — в этом тоже было что-то королевское. Скажу прямо — я никогда не жалел о том, что состоялись эти занятия с Грековым, хотя и был искренне огорчен, что лишился доброго отношения Бахрушина. Они мне дали очень много. В этом кружке я и выбрал для занятий тему о новгородском войске, на которую написал потом диссертацию. Но и с Грековым личной близости не вышло ни у кого из нас. Сами по себе мы его не интересовали. Он занимался с нами по соображениям «высшего порядка».

Впрочем, мы свое получили. И всегда стремились получать побольше. Не было, пожалуй, ни одного года, чтобы я не прослушал сверх учебной программы какого-нибудь факультативного курса. Особенно запомнились занятия палеографией. Их мы буквально упросили вести моего старого знакомого, профессора Тихомирова. Когда я впервые увидел на истфаке своего бывшего школьного учителя географии, я просто не поверил своим глазам и со свойственной мне «тактичностью» выпалил: