Улица Герцена почти пуста. Но, выйдя на бульвары, я впервые понял, что происходит в городе. По кольцу шли перегруженные донельзя, обвешанные людьми и узлами трамваи. Автомашин не было (как оказалось, все, кто мог, уехали на них еще ночью). Навстречу мне бежала разгоряченная, несмотря на холод, взбудораженная толпа — и каждый почти нес или вез какие-то пожитки. Попадались и кошки, и фикусы, и, конечно, швейные машинки — словом, все, что может схватить в отчаянии человек. Старики и старухи надрывались под тяжестью огромных, развалившихся узлов, таща их вдвоем-втроем. Все двигалось на Восток — к вокзалам, к Таганке, к Рязанской дороге, останавливаясь на заторах, переругиваясь, толкаясь, окончательно теряя голову. Это был единственный день за многие годы, когда не работало наше метро. У входов на станции стояли наряды милиции и комендантские патрули. «Закрыто», — прочел я надпись мелом наискось через дверь станции «Дворец Советов». Как мы узнали потом, вагоны метро тоже повезли эвакуированных далеко на восток.
Но дома паники не было. Женщины, включая бабушку, не изменили решения остаться. Побывали уже на улице, успокоились видом пушек, которые стояли где-то на площади. Заходил Костя (он дежурил неподалеку в своем институте) и тоже их успокоил.
Когда я шел обратно, ехать еще ни на чем было нельзя, но бегущих на улице стало меньше. То есть еще достаточно, но кое-кто и возвращался. Возле истфака густо пахло гарью. По улице летала копоть.
— В чем дело?
— Жгем личные дела, — сказала наигранно веселым голосом Кира Попова. — Благо у нас и печи растоплены. На! Твое дело мы тоже сожгли, но вот тебе на память школьный диплом твой. Распорядились строго-настрого. Все карточки, все дела, все, что может немцам пригодиться!
Почва ушла из-под ног. Значит, все-таки ждут немцев!
Вскоре нас навестил и сам Божков — секретарь университетского парткома. Маленький, худенький, желчный, коротко стриженный, в тогдашней полувоенной партийной одежде, с маленькой кобурой на боку.
— Жжете? Правильно! Смотрите, не оставьте чего! Аты (это мне) пойди к Агибалову, узнай: когда сдавать множительные аппараты. Головой за них ответишь! — и ушел.
— Если бы мне пистолет, — сказал Юлий, — я бы или стрелял в немцев, или уж не показывал его всем.
Были и другие разговоры. Например, как утром выскочила из кабинета ректора Бутягина его секретарша Галя:
— Алексей Сергеевич улетел, а как же масло-то!
Оказывается, ректор в такой спешке эвакуировался на персональном (как говорили) самолете, что позабыл заготовленное ведерко с топленым маслом. Вот забота-то! И раньше его не очень любили, а этот «патриотический» поступок совсем лишил профессора популярности.
Я поплелся в спецотдел, к Агибалову (уже в то время проявилась ненавидимая мною в себе исполнительность). Увидел плотную фигуру, черную с проседью голову начальника спецотдела внизу и долго бежал за ним по лестнице, спрашивая, что велел Божков.
— Ах, товарищ Рабинович! Не о пишущих машинках надо заботиться! О людях! О людях!
Нет, не может быть, чтобы ждали немцев!
Так между надеждой и отчаянием и прошел этот едва ли не самый тяжелый в моей жизни день.
Москва, октябрь — ноябрь 1976 г.
Пронин
Его имени вы не найдете ни в Большой советской энциклопедии, ни даже в энциклопедии «Москва»[105], где есть статьи о других деятелях того же ранга, но сыгравших совсем иную роль или даже вовсе не сыгравших никакой роли.
А в те тяжелые осенние дни 1941 года Василий Прохорович Пронин, председатель Моссовета, был очень популярен. Небольшого роста, плотный, подвижный, с коротко остриженной или, может быть, бритой головой и немного детским лицом, в своей полувоенной партийной форме (френч, сапоги) и смешной маленькой кепочке, он появлялся всюду — на заводах, на площадях, на железной дороге, на позициях наших войск, совсем приблизившихся к городу. Таким мы видели его и на страницах газет, и в кадрах кинохроники. Подписал председатель Моссовета Пронин, Пронин был, Пронин сказал, Пронин помог — эти слова можно было услышать часто.
А однажды он очень помог всем москвичам. Всем без исключения.
Я говорил уже, что в середине октября всем, кто работал, выдали еще одну, внеочередную месячную зарплату. Но, кроме того, были дважды «отоварены» (появившееся тогда новое слово) карточки. Все получили двойную норму продуктов — по талонам и второй раз — по корешкам карточек. И уже сверх всех норм выдали на человека по два пуда муки. Мотив этих беспрецедентных выдач был, помнится, объяснен по радио: враг близок, возможны уличные бои, могут быть нарушены связь и вообще обычная жизнь города.
Как нам всем это пригодилось — в особенности мука!
Известно, что такого голода, как в Ленинграде, в Москве не было. Но все же голод был, особенно — в первую военную зиму 1941–1942 года. У нас на работе никто от голода не умер, но голодные обмороки не были редкостью. Московские продовольственные склады не сгорели, как ленинградские. Но было близко к тому. Наше Краснопресненское овощехранилище удалось отстоять от пожара, вызванного зажигательными бомбами. Но лежавшая там крупа так продымилась, что кашу едва можно было есть. В столовой биологи острили, что это очень хорошо: меньше выделяется желудочного сока. А не будь такой дымной горечи, мы бы почувствовали, до чего мала порция этой каши. Все сильно похудели, что особенно бывало заметно в каком-нибудь относительно теплом помещении, где люди снимали пальто.
Выручала мука — мы так и называли ее пронинской. Придешь, бывало, после 36-часового дежурства домой, промерзший донельзя. А тебе дают тарелку затирухи из пронинской муки, слегка поджаренной на сковородке. С затирухой выпьешь чашки четыре «чая» (чая-то в собственном смысле как раз не было, так называли просто кипяток — хорошо, когда была возможность вскипятить воду) и отогреешься, и вроде бы даже наешься. Трудно представить себе, как мы прожили бы ту зиму без пронинской муки.
Года через два Пронина сняли[106] — и мы долго ничего не знали о нем. А в те годы могло с ним случиться и самое худшее.
Но вот в конце прошлого, 1981 года широко отмечали сорокалетие обороны Москвы.
Было торжественное заседание и в нашем институте. Награжденных медалью «За оборону Москвы» посадили в президиум (оказалось, что нас осталось не так уж много). И вот после генералов, отогнавших тогда немцев от Москвы, выступил… Василий Прохорович Пронин. Это был пожилой, но еще крепкий, коренастый человек с лысиной во весь лоб, в обыкновенном сером костюме, с колодкой орденских ленточек на пиджаке. Мы-то видели его очень хорошо, но из зала, наверное, возвышалась над трибуной только голова — за сорок лет Пронин не вырос.
Спокойно, звучным голосом, с привычной манерой опытного оратора рассказывал он, что помнил о тех годах. Не буду здесь всего повторять — потом в центральных газетах появились его статьи. Важно, что он рассказал и о муке (и, помнится, этого в газетах не было).
Оказывается, Пронину позвонил Микоян и сказал, что на мельнице скопилось много муки. Может попасть снаряд — сгорит мука. Посоветовал раздать муку населению. Пронин так и поступил. Но тут ему позвонил Берия и спросил, на каком основании разбазаривается мука. «По указанию Анастаса Ивановича», — последовал ответ. И Берия умолк.
Однако через некоторое время на заседании Государственного комитета обороны, в который и Пронин входил как «мэр» прифронтового города, о злосчастной муке спросил уже Сталин.
Пронин рассказывал нам все так же спокойно:
— «Мне посоветовал так поступить Анастас Иванович», — ответил я. Представьте себе, если бы Анастас Иванович не то чтобы отрекся, а просто не подтвердил бы этого. Ну, скажем, промолчал бы. И я не выступал бы сейчас перед вами. Но Анастас Иванович подтвердил, что такой разговор имел место. Тогда больше об этом не говорили. Но Анастасу Ивановичу припомнили все гораздо позже — когда выводили его из ЦК.
И мне вспомнился другой рассказ с аналогичным, как говорится, сюжетом. Незадолго до того торжественного собрания прочел я в «Новом мире» «Блокадную книгу» Гранина и Адамовича[107]. Там была и такая справка: А. И. Микоян сообщал, что в начале войны, пока вокруг Ленинграда не сомкнулось еще кольцо блокады, он направлял в Ленинград все поезда с продовольствием, которые по военным обстоятельствам не могли достигнуть первоначального пункта назначения. Делал он это, зная, что в Ленинграде большие складские возможности.
Однако последовал протест А. А. Жданова — и такие поезда в Ленинград больше не направлялись.
Как хорошо все же, что среди нашего руководства были в ту пору и такие люди, как Микоян и Пронин!
Москва, октябрь 1982 г.
Новый 1942-й
В такой день час пик, особенно в метро, не в шесть, а в десять вечера. Едут по большей части компаниями, назначают встречи на такой-то станции у такого-то вагона. И у всех почти — кульки, большие и малые: иногда явственно вырисовывается бутылка, хоть и не пьяный это праздник. Притом все торопятся: боятся не доехать к полуночи. Словом, милый обычай, которому скоро уж триста лет, — встречать Новый год в веселой компании, проводить эту зимнюю ночь без сна, желать счастья близким и просто любому встречному — милый старый обычай еще прочно держится. Видно, пришелся он всем по душе.
И вспоминается тот Новый год, тридцать пять лет тому назад, когда Москва была почти пуста. Всего два с половиной месяца прошло после того, как немцы прорвались к Москве. Но это были важные месяцы — когда родилась и окрепла уверенность, что врагу не видать нашего города, как своих ушей. Вместе с тем была, конечно, постоянная тревога: у всех родные, друзья не только на фронте, но в глубоком тылу, как стали все чаще говорить — «в эвакуации». Оба понятия были и точными, и вместе с тем зачастую чрезвычайно расплывчатыми: многие подолгу не имели от своих весточки — живы ли, куда забросила их суровая военная судьба?