да Нюсю перевозили в зарешеченном транспорте, они старались купить ей какую-нибудь еду, которую можно просунуть через решетку.
Допрашивал ее и сам Берия — на Лубянке, но не в камере, а в своем роскошном кабинете, за роскошно накрытым столом. Припоминал старое знакомство (Нюся с отцом бывали когда-то в Тбилиси), ласково журил, угощал радушно… Тоже не имел успеха.
Так что из всех обвинений осталась только любовь. И за эту любовь Нюся пробыла в тюрьме, лагере, ссылке 17 лет. На процессе она не фигурировала.
В ссылке Нюся вышла замуж, и от этого второго брака у нее еще двое детей. Второй муж рано умер. Я никогда не видел его, и мне о нем не рассказывали.
А Нюся, как только освободилась, поехала искать своего первенца, которого лишилась, когда он был еще грудным, и которому теперь было почти 18 лет. Она нашла Юру где-то в провинции у родственников (кажется, он и носил их фамилию). Сначала не говорила, что она его мать. Присмотрелась и решила признаться. Видно, юноше она тоже понравилась — решили жить вместе. Конечно, он спросил позже, кто же его отец, и Нюся сказала. Результат был несколько неожиданным: Юра стал лучше учиться.
Потом, когда они приехали в Москву, Юра, едва успев войти ко мне, попросил 41-й том «Граната»[174] — прочесть автобиографию отца.
Как же устроилась их судьба?
Нюсе дали персональную пенсию. Нет — не за мужа. За отца, то есть не как вдове Бухарина, а как дочери Ларина. Нюся всегда носила фамилию Ларина — и по выходе замуж. Юре же дали фамилию. Но не Бухарина, как следовало бы по отцу, а Ларина — по деду. Так и появился второй Юрий Ларин. Сколько раз он ни пытался принять фамилию отца — ему отказывали. Попыток этих Юра не прекращал, сколько я знаю, до последнего времени. Он стал художником — кажется, даже членом Союза. Как я уже говорил, и выставки были. Но всю жизнь работал преподавателем рисования.
Материально их жизнь сложилась относительно неплохо. Дали и квартиру — довольно хорошую, потом другую, где Нюся жила уже и с приемной матерью — тетей Леной, тоже реабилитированной, и с двумя детьми от второго брака (теперь — и с внучкой). Пенсия, льготная дача и путевки, элитарное мед обслуживание ей и детям — все это как членам семьи Михаила Александровича Ларина.
Но чем же так страшно для наших руководителей имя Бухарина? Почему ни сын, ни племянник (Володя Бухарин, учившийся когда-то со мной в одной группе, носит фамилию Юркевич) не наследовали фамилии родителей? Что они — претенденты на престол? Ведь и престола-то нет…
Неправда ли, история в духе Александра Дюма? Только Дюма, пожалуй, такого страшного не мог придумать. Это принадлежит нашему времени.
Мозжинка, 18–24 января 1987 г.
Шура Беленький
Мы познакомились не в первые дни совместного нашего обучения в университете, но все же в начале первого года. На курсе было 120 человек, и при этом я на пару лет оказался старше большинства: они пришли, что называется, нормальным порядком — из средней школы, а я окончил горный техникум и отработал три года на руднике и проектной конторе — только тогда разрешалось продолжать образование.
Шура же начальную школу окончил в Милане, а среднюю — в Берлине (так перемещалась семья его отца-дипломата). Сын свободно говорил по-итальянски и по-немецки, хорошо знал английский. И по внешности выгодно отличался от сокурсников. Юные студенты носили, например, разнообразные куртки (зачастую — лыжные). Шура же донашивал западноевропейскую одежду. Среди нас он выглядел джентльменом, держался открыто и свободно. Костюмы на нем менялись часто — и это обращало на него внимание не всегда благосклонное. Так, Боба Колчин (впоследствии — знаменитый археолог), когда стипендию стали давать не всем, говорил, что, если ему не достанется стипендии, он будет жаловаться, что ее получают студенты, часто меняющие костюмы, как Беленький.
Нас с Шурой свела любовь к лыжам, расцветшая на занятиях физкультурой в Сокольниках и окрепшая в свободных прогулках по Подмосковью. Как-то мы задумали и какой-то (теперь уж не помню) дальний — дней на 8–10 — лыжный поход, но мне потом что-то помешало в нем участвовать. И однажды собрались у Шуры, чтобы обсудить разные подробности. Впервые я увидел квартиру преуспевающего советского дипломата.
Недалеко от университета, в самом центре Москвы, напротив Художественного театра, но в спокойном, тихом дворе, куда не доносился шум Тверской, стоял новый трехэтажный корпус. Шурина квартира была на втором этаже — три или четыре больших комнаты. Одна из них была Шурина, и в отличие от других помещений — без всяких излишеств (хотя уже в передней было множество заграничных предметов). На меня большое впечатление произвел протянутый поперек, от стенки к стенке, турник — такого я не видел в жилой комнате ни у кого больше. Довольно большой письменный стол, диван-кровать, несколько стульев, порядочно книг на столе и в шкафу. Настоящая комната приличного студента.
Когда мы уходили, пришла Шурина мама — довольно молодая, хорошо одетая женщина. Меня поразило капризно-презрительное выражение ее красивого лица. Нам она несколько удивилась, как если бы увидела в своей квартире чужую кошку.
Таково было наше первое знакомство вне стен истфака. Кажется, тогда же появилась и симпатия — начало дружбы.
Но через год-другой жизнь Шуры резко изменилась. Отца арестовали и вскоре расстреляли. Как тогда водилось, Шуру стали, что называется, «прорабатывать» в комсомольской организации. И даже лучшие его друзья выступали с обвинениями, как будто тут была его вина. Чем в точности кончилась эта проработка, по своей беспартийности я не знал и не стал узнавать. Мы по-прежнему хаживали иногда на лыжах.
Через год-другой Шура женился на Фиве Панковой, считавшейся одной из самых хорошеньких девушек нашего курса. Это была очаровательная пара, на которой в те тяжелые времена отдыхал глаз. Все Шурины неприятности как будто отступили на задний план. Оба были совсем юными, когда родился сын Валя. Мальчик рос без тяжелых младенческих болезней и был хорошеньким, в золотисто-белых кудряшках (в мать).
На последних курсах и сложилась тесная дружба между нашими молодыми семьями (мы с Леной поженились в 1940 году). Мы бывали в гостях у них, они — у нас. Очень любили эти маленькие гощенья, беседы вчетвером. Шура был украшением этих бесед. Всегда осведомлен о последних новостях в политике, с мягким юмором рассказывал последние новости — и мы воспринимали эти совсем не веселые, а скорее страшные события через призму наших дружеских встреч. Кругом уже гремела война, но к нашим домам она еще не подошла вплотную. Трое из нас — Фива, Шура и я — заканчивали истфаковскую программу и готовились к государственным экзаменам. А надо было еще и зарабатывать на жизнь. А жизнь уже стала достаточно трудной.
В ту пору уже нелегко было еврею поступить на службу, особенно если он был работником «идеологического фронта», как мы, историки.
Сначала ему повезло: он поступил в историческую редакцию Большой советской энциклопедии, где его ценили. Но вот редакция была разогнана (властям показалось, что в ней слишком много евреев), и Шура лишился работы.
К тому времени он женился вторично на Люсе Скебельской, с которой был знаком с детства, Валя был маленький, и Роза Лазаревна нуждалась в помощи сына. И особенно трудно было мотаться в поисках случайного заработка. Временно преподавал историю в школе. Заработок был чрезвычайно низкий. Можно понять состояние Шуры и то, что временами у него опускались руки, он впадал в отчаяние. Но никогда не жаловался.
Настоящий крах последовал в начале войны. Я уже писал, что война началась раньше, чем мы успели окончить университет. Вскоре после окончания волна эвакуации унесла все семейство Беленьких далеко на Восток — в город Зиму, что возле Иркутска. Там жизнь была еще тяжелее, Шура потом говорил мне, что и в школе ему поначалу было трудно преподавать, и заработок был мал. Но главные неприятности возникли в Шуриной семье, где поначалу отношения казались просто идиллическими. Супруги разошлись, и Шура пошел добровольцем в армию. По окончании войны они вернулись в Москву уже чужими людьми, а жить приходилось все в той же квартире. Можно только вообразить, какова была эта жизнь. Но жалоб я никогда не слышал.
Но вот как будто наконец настали хорошие времена. Шура смог применить свои знания и опыт. Он поступил в Институт востоковедения Академии наук, не смущаясь тем, что пришлось заново разрабатывать тему по истории Индонезии, к чему он в университете не готовился (специализировался по истории Мексики). Защитил кандидатскую, а потом и докторскую диссертации и стал одним из ведущих работников института. Директор Института востоковедения, академик Примаков, очень ценил Шуру, в особенности — его способность переключаться на нужную в данный момент тему, не теряя квалификации по широкому кругу проблем, которыми занимался раньше. Шурино трудолюбие и эрудиция вошли в пословицу. Он славился также своим остроумием, помогавшим зачастую разрядить напряженную обстановку в области ведомственных споров. И сам Шура, казалось, забыл о тяжелых переживаниях прошлого. Он радовался своим научным успехам и наступившему наконец относительному материальному благополучию. Теперь он мог, например, без большого напряжения освоить прекрасную большую квартиру, где можно было и принимать друзей, и — главное — спокойно работать.
В воскресные дни мы любили выезжать небольшой компанией за город, устраивать там «завтрак на траве», посещать памятные и просто красивые места.
Притом мы не бросили и увлечения лыжами. Мне особенно запомнились наши лыжные прогулки вдвоем, когда я бывал в санатории Узкое, а Шура приходил туда на лыжах, и мы охотно форсировали даже глубокие овраги.
Но прошлое дало себя знать на склоне наших лет. Казалось бы, беспричинная хандра и дурные предчувствия. Приступы меланхолии становились все чаще и тяжелее. Наверное, один из таких приступов Шура переживал и в старости, когда он почти не покидал уже своей прекрасной квартиры. Семья — Люся, ее дочь Наташа, Наташин муж Кирилл и их дети, Шурины любимые внуки, — нежно относилась к старику и старалась его развлечь. Однажды Шура с Люсей прогуливались в прекрасном районе Черемушек (они жили на улице Вавилова). Вернувшись домой, Люся начала готовить ужин и вдруг услышала глухой удар страшной силы. Шура выбросился из окна.