Записки старого книжника — страница 42 из 45

«Возрождение, — пишет А. Ф. Лосев, современный наш исследователь, — прославилось своими бытовыми типами коварства, вероломства, убийства из-за угла, невероятной мстительности и жестокости, авантюризма и всякого разгула страстей». И далее в лосевской «Эстетике Возрождения» рисуется картина того, чем было отмечено время: «Священнослужители содержат мясные лавки, кабаки, игорные и публичные дома <…>. При Юлии II в Ватикане происходил бой быков <…>. Когда умирал какой-нибудь известный человек, сразу же распространялись слухи, что он отравлен, причем очень часто эти слухи были вполне оправданны».

Нет ничего удивительного в том, что когда начал огненные проповеди Джироламо Савонарола, фанатичный флорентийский монах, обличавший нравы власть имущих, социальные контрасты, призывавший к покаянию, его окружили толпы потрясенной молодежи, да и пожилых. С замиранием сердца вслушивался в проповеднические слова Михаил Триволис. Савонарола публично говорил о всесильном папе Александре VI Борджа, что «неправдованием и злобою превзыде всякого законопреступника». Конец мрачного проповедника, автора сочинений «О презрении к свету», «Об упадке церкви» известен: по приказанию флорентийской синьории его осудили, повесили и труп сожгли. Среди поклонников Джироламо Савонаролы мы видим и вчерашнего друга гуманистов, уверовавшего в необходимость возвращения к идеалам ранних учителей, к аскетической суровости нравов.

Приняв католичество, Триволис стал монахом, строжайше соблюдавшим самое крайнее воздержание, ревностным сторонником аскезы, начисто отказавшимся от всяких жизненных благ. Мысль о порабощенной родине не давала покоя. По возвращении в Грецию его взор обратился на восточный выступ Халкидонского полуострова в Эгейском море, где находился Афон, называемый Святой горой; на каменистых склонах издавна гнездились православные монастыри. Здесь, на Афон-горе, искатель истины возвратился в православие и стал ревностным послушником Ватопедского монастыря, известного строгостью нравов, Максимом. Афон был богатейшей сокровищницей многоязычных (греческих, славянских, арабских) книг, всегда влекших к себе Максима с неодолимой силой. Некоторые рукописи относились к глубокой старине — к девятому веку. Ватопед жил подаянием, и за сбором милостыни в разные страны, в том числе славянские, посылался живой и общительный инок Максим, обладавший даром убеждать окружающих. Так прошло десять лет.

Солнце сияло над голубыми волнами моря и зеленели кусты на горе, когда весной 1515 года в монастырь прибыла обильная милостыня вместе с грамотой из далекой Москвы. Василий III — сын прославленного Ивана III и Софии Палеолог, чье княжество становилось огромным царством, — просил прислать на Русь старца Савву, «переводчика книжнова на время». Просьба никого не удивила: на Афоне все знали, что далеко на севере, в Московии, в Кремле яростно спорили о правде земной и небесной, опираясь на тексты библейских книг, агиографическую литературу (жития святых) и разные другие сочинения. Споры не были отвлеченными, за ними стояли вопросы жизни, политика, дипломатия, земельные и иные интересы. Но Ватопеду исполнить «повеление благовернейшего великого князя» не было, увы, никакой возможности, ибо, как писалось, Савва «многолетен, ногами немощен». Кого же Ватопед послал в тридевятое царство? Конечно же, Максима, искусного в писании, знатока всяких книг, добродетельного аскета, исполненного духоподъемных сил. Правда, он, как было сказано в ответной грамоте, «языка не весть русского, разве греческого и латинского, надеем же ся яко и русскому языку борзо навыкнет».

Был прекрасный день, когда Максим последний раз взглянул на Ватопед. Сюда, на Халкидон, ему не суждено было никогда возвратиться. Сначала ехали морем и долгое время провели в Таврии, где афонский инок усердно читал славянские книги, постигая чужую речь. Есть споры, почему ходебщики бесконечно долго путешествовали. Как бы то ни было, Москва встретила святогорцев колокольными звонами. Максима как почетного гостя поселили на кремлевском холме, и он здесь быстро получил прозвание Грека, с этим и вошел навсегда под своды истории. Кроме полного содержания, вчерашний странствователь-мореход получил доступ в книжницу московских государей, которая отличалась богатствами. В ней можно было перечитать Гомера и Вергилия и почувствовать себя дома в греческих и латинских «божественных дворцах Олимпа». Но Максима ждала срочная работа — Москва жаждала приобщения к нетленной мудрости старых книг.

Кремль обладал огромным опытом коллективной книгописной работы. При деятельном участии Максима появились рукописные исполины, потребовавшие монастырского терпения, усилий многих рук и безукоризненной грамотности. При Максиме возникла своего рода книгописная старательная дружина. Вместе с Максимом денно и нощно работал Дмитрий Герасимов, умница, знаток латыни и немецкого; помощником Герасимова стал Власий. Последний происходил из новгородцев, славившихся на Руси образованностью.

Из послания Герасимова влиятельному дьяку мы узнаем, как шло дело: «Ныне, господин, Максим Грек переводит Псалтырь с греческого великому князю, а мы с Власом сидим переменяясь: он сказывает по-латыни, а мы сказываем по-русски писарям…» Словом, работа кипела, перья погружались в чернила из толченых орехов, писцы даром хлеб не ели.

Размеры книги были немалые — свыше тысячи страниц, но Максим с многочисленными помощниками всю работу выполнил за год и пять месяцев, сопроводив перевод Псалтыри толковым обращением к великому князю, носившим пояснительный характер. Возник огромный сборник псалмов с пояснениями. Псалмы входили в состав каждой службы, от их истолкования зависел практический подход ко многим делам. В песнопениях знающие люди видели «тишину души, орудие от ночных страхов, украшение молодых и утешение старых».

Недаром писатель много скитался по свету — дела мирские не давали ему покоя. Максим не просто попросился, завершив тяжкий труд, отпустить его с миром на Афон, но откровенно призывал Василия III и его наследника освободить Константинополь от агарян (турок) и даровать свободу пленным грекам. Мысль эта висела в воздухе, о ней толковали в теремах и палатах, но была для Москвы совершенно неприемлемой. Ученого мужа одарили, попросили потрудиться еще, оставив без внимания его военные советы. Слишком много было у Москвы собственных внутренних и внешних забот. Присоединились к Москве последние полусамостоятельные уделы, такие, как Псков, Рязанское княжество. Подвергались опале и ссылке бояре, привыкшие ощущать себя царьками, — нелегко было ломать их удельную спесь. Житья не было от Крымского ханства — набег следовал за набегом. Крымчаки побывали на Руси в 1507, 1516, 1518, 1521 годах. Немного поуспокоили Казань, построив Васильсурск-крепость и заведя добрые отношения с дальновидными людьми в самой Казани, но, как показала жизнь, все это были полумеры. В общем, Москве в те годы было не до Константинополя.

В дальнейшем Максима ждали тягчайшие неприятности и годы заключения. И все-таки дело не во внешних злоключениях — зерно трагедии лежало в собственной его душе. Возрожденческая юность обернулась ревностным поклонением аскетизму. Кроме того, средневековая жизнь была строго нормирована. При дворе великого князя собирались кичливые потомки удельных князей, процветало местничество, и в быту говорили: «Всяк сверчок знай свой шесток». Круг людей, дававших советы великому князю, был не столь обширен, и высказываться, да еще по крупным внешнеполитическим вопросам, было позволено далеко не каждому, хотя жизнь выдвигала на поверхность часто совсем неродовитых приверженцев новизны. Максим Грек действовал на свой страх и риск, не учитывая, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Афонский инок, владевший латынью лучше, чем церковнославянским, стал выдающимся славянским книжником.

Древнерусская культура была одной из самых открытых и восприимчивых культур мира. Она не боялась принимать в свои ряды иноземцев и иноязычников самых разных профессий. Достаточно назвать Аристотеля Фьораванти, приехавшего из Болоньи и построившего великолепный Успенский собор на кремлевском холме. Вспомним выходца из оскудевшей Византии Феофана Грека, самого трагического художника четырнадцатого века. Или, наконец, Пахомия Логофета, приехавшего также с Афона, чья торжественная риторика, полная повторов, была близка душевному строю средневекового человека.

Я назвал поименно только звезды первой величины. Они естественно и свободно вошли в круг творцов древнерусской культуры. Не отказываясь от собственных национальных традиций, нет, часто даже опираясь на них, иноземные мастера понимали, что над Москвой, Новгородом, Владимиром иное небо, чем, скажем, над Балканами. Аристотель Фьораванти даже на родине слыл мастером-искусником, он хорошо знал итальянское зодчество. Но, отдавая дань земле, пригласившей его, перед тем, как начать строительство в Москве, он побывал во Владимире, где изучил старый Успенский собор.

Искусники учитывали особенности художественных школ, будь то стенопись, зодчество или витийственное плетение словес. Незаметное «свое» и «чужое» сплавлялось в единое целое.

Нечто подобное пережил, передумал, перечувствовал, воспроизвел в своих сочинениях Максим Грек за время почти сорокалетнего пребывания на Руси. Он искренне считал себя «изначала доброхотным… служебником державы русской», хотя его сердце не переставало болеть о далекой порабощенной родине. Максима нельзя не понять и не отнестись к нему с сочувствием. Он глубоко постиг древнеславянскую книжность, создав в Московии тексты, ставшие здесь каноническими, переведя Триодь Цветную, Часослов, Псалтырь, Евангелие и Апостол.

Максим — труженик необыкновенный — писал убежденно и страстно, прибегая к выразительным сравнениям и метафорам; его тяжеловесная речь, часто довольно-таки неуклюжая, насыщена образами огромной силы. Невольно вспоминается античное наблюдение: слагать хорошие метафоры — значит подмечать сходства в природе. Едва ли кто из современников мог сравниться с Греком в знании богословия, философии, языков, грамматики и лексикографии, творений античности. С полным основанием он, понимавший, что книга — инструмент насаждения мудрости, может быть назван энциклопедистом шестнадцатого столетия.