Записки старого москвича — страница 16 из 39

Магазины в центре назывались «А ла туалет», «О бонер де дам», «О бон марше», «А ла гурме», «Город Лион», «Город Ницца», «Парижский шик», «Венский шик». На открытках было напечатано «Carte postale», в почтовых отделениях белели надписи «Post restante», в магазинах сверкали стеклянные таблички — «Prix — fixe», конные состязания в манеже назывались «Concours hippique». Концерты пианистов — клавирабендами, балетные вечера — «Soirée horeographique», утренники — «матинэ». На вывесках портных было написано — «Tailleur», на парикмахерских — «Coiffeur», и фирмы эти носили названия «Франсуа», «Поль», «Базиль».

Продавщицы в магазинах с французскими галантерейностью и прононсом называли покупателей — «месье» и «мадам». Телефонами Москвы владела шведская фирма Эриксон. Трамваями — Бельгийское акционерное общество. Театральную площадь мостили брусчаткой, привезенной из Швеции. Золотые буквы над подъездами гостиниц блистали названиями: «Дрезден», «Мадрид», «Лувр», «Париж», «Лондон», «Марсель», «Сан-Ремо», «Люкс», «Альпийская роза». В ресторанах русский официант спрашивал у русского посетителя:

— Прикажете из «пла-де-жур» или «а-ла-карт»?

В меню стояли супы: протанье, жульен, консоме, пейзан, блюда беф-бризе, шницеля, антрекоты, лангеты, эскалопы, штуфаты, фрикассе и т. д., и т. д… Подавали французские булки, парижские батоны, венскую сдобу, английские кексы. В кафе предлагали прохладительные напитки — оршад, кофе-гляссе, оранжад, мазагран…

И как часто в «меню» все эти заморские названия превращались в сологубовскую «курицу с рысью»…

Терминология ресторанной кухни, крепко въевшаяся в быт, благополучно перемахнула и через вал революции, соскользнув в нашу жизнь, но один горький шутник, не терпящий остатков ненужной иностранщины, выпив приличное количество смешанных напитков в «Коктейль-холле», предложил переименовать его в «Ерш-избу»…

Дворянско-купеческая Москва жила, объедалась, опивалась, почесывалась, бездельничала, отсыпалась, веселилась, богатела и разорялась…

И вдруг в далекой Сибири на Ленских приисках разыгралась кровавая трагедия… Москва забурлила, всколыхнулись московские рабочие окраины, насторожилось купеческое и мещанское Замоскворечье, притихли аристократические кварталы Поварской, Пречистенки и арбатских переулков.

В ответ на убийство сотен ленских горняков объявили забастовки сотни тысяч рабочих России. По всей стране прокатилась волна сходок, стачек, демонстраций, арестов, ссылок. Потом все как бы затихло, замолкло…

Опять благовестили монастырские колокольни, гудели соборные, звонили в церкви «на Курьей ношке», что на Большой Молчановке, у Спаса на крови, в Николо-Болвановском, в Спасо-Песковском переулках, в Варсонофьевском, где на церковном дворе лежала ушедшая в землю плита над прежней могилой Бориса Годунова. Тихий звон плыл из-под листвы Кремлевского сада, там под древней стеной прижались церквушки «Нечаянной радости» и «Утоли моя печали»…

Москва входила в колею, разъезженную старой российской телегой, которая давно уже скрипела, трещала, разваливалась под чужим и своим игом. Москва затихла, успокоилась.

Так казалось…

А с заката шла новая удушливая волна, которая ползла по Москве, окутывая ее дурманным угаром…

На улицы из дверей театров, залов Благородного и Дворянского собраний (Дом союзов), Купеческого (театр Ленинского комсомола), Охотничьего, Немецкого (ЦДРИ) и Английского клубов (Музей Революции), ресторанов, кабаре, кафе, трактиров, пивных и чайных — неслись тягучие звуки танго.

С эстрады певцы и певицы томно пели:

В далекой, знойной Аргентине,

Где небо южное так сине,

Где женщины, как на картине,

Танцуют там танго…

В театре миниатюр Арцыбушевой, в Мамоновском переулке (пер. Садовских) три раза в вечер танцевали танго Эльза Крюгер, получившая где-то звание «королевы танго», и ее добровольный партнер, влюбленный в нее, талантливый карикатурист Мак, раненный потом в первых боях на полях Галиции.

Витрины магазинов украсились оранжевым цветом танго: ткани, конфеты, чулки, обертки шоколада, искусственные хризантемы, подвязки, папиросные коробки, галстуки, книжные переплеты — все желтело модным апельсиновым цветом танго. Популярный «Матчиш» увял в борьбе с модным танцем. Не помогли и неотвязный мотив и чьи-то вдохновенные слова:

Матчиш — прелестный танец,

Манит всех к счастью.

То бешен, как испанец,

То полон страсти!..

Пляши, пляши,

Па танца хороши!

Танго властвовало. Шантрели «румынских» оркестров, в интервалах между танго, выпевали «Сон негров» и «Айшу». Рассыпалась барабанная дробь «Пупсика» и «Ойры». На концертах и в домах распевали псевдо-цыганские романсы с «сияньем ночи»:

Сияла ночь восторгом сладострастья,

Неясных дум и трепета полна…

Граммофоны зудели:

Сияла ночь, луной был полон сад…

Сидели мы с тобой в гостиной без огней.

Мужчины напевали на ходу, в нос:

Ах, я влюблен в глаза одни.

Я увлекаюсь их игрою.

Как дивно хороши они-и,

Но чьи они, — вам не откро-о-о-о-ю…

Лежа на кушетках, им вторили, заламывая руки, дамы:

Я влюблена в глаза одни…

Романсы Глинки, Даргомыжского и Чайковского тихо отступили перед «Гай-да тройкой», низкопробной песенкой, в которой мчалась «парочка вдвоем»…

После театров денежная Москва отправлялась в ночное кабаре «Максим» (ныне театр имени Станиславского и Немировича-Данченко), которое держал негр Томас, сверкавший белыми зубами и большим бриллиантом на пальце. У «Максима» танцевали на светящемся полу танго, лежали на низких диванах в таинственном полумраке «восточной комнаты», курили египетские папиросы и манильские сигары, наблюдая сытыми глазами за голыми животами баядерок, извивавшихся на ковре в «танце живота», прихлебывали кофе по-турецки с ликером «Бенедиктин» — изделием французских монахов. На пузатых бутылках желтели облатки, на которых отцы-бенедиктинцы не убоялись воздвигнуть крест вместо торговой марки…

От «Максима» ехали к «Яру» (теперь там здание гостиницы «Советская»), где именитым гостям отводили «пушкинский кабинет», в котором будто бы Пушкин и Аполлон Григорьев слушали цыган. К трем часам утра богатые гуляки мчались на «голубцах» дальше по Петербургскому шоссе к светящемуся в темноте стеклянному куполу «Стрельны», где во влажном тропическом воздухе высились пальмы, шуршал под ногами песок, плескался фонтан и пахло крепким кофе.

В этот час трудовая Москва уже ехала за три копейки в промерзших за ночь вагонах трамвая, где с шести утра за проезд уже надо было платить пятачок, или коченели от холода на высоком «империале» конки, где проезд всегда стоил три копейки.

А прожигатели жизни тем временем из «Стрельны» катили еще дальше к Всехсвятскому — в «Гурзуф» или в «Жану», где не было даже электричества, и при свечах ели блины, независимо от «сыропустов» и «мясопустов» церковного календаря. У московских денди считалось шиком появиться наутро с закапанными стеарином рукавами и брюками.

Днем сидели в кафе Филиппова, Сиу и Трамбле, отмечая в беговых и скаковых программах шансы на выигрыш. Ехали на ипподромы у Башиловки, пытали свое счастье в тотализаторе, ставя на «темненькую» в ординаре, и, проиграв, дико кричали проезжавшему мимо трибун и отставшему наезднику:

— Ситников — жулик!

Потом, просадив все, «мазали» по рублю у букмекеров и, отыграв оплату на ожидавшего их лихача, возвращались в город и, раздобыв денег, продолжали «жить»…

На тех же ипподромах тысячи и тысячи москвичей смотрели первые полеты аэропланов: тяжело оторвавшись от земли, громоздкие «вуазены» и «фарманы» низко пролетали мимо трибун.

«Чистая публика» ходила на вернисажи «Ослиных хвостов» и «Бубновых валетов», каталась верхом в манеже Гвоздевых и по «верховой дорожке» за Тверской заставой, фланировала по Кузнецкому и Петровке, заглядывала на углу Большой Дмитровки и Козьмодемьянского переулка (теперь продолжение Столешникова пер.) в магазин с вывеской «Заграничные новости. Фокусы и шутки» и покупала там чесательный и чихательный порошки для развлечения в гостях и чтобы повеселить гостей у себя дома.

Даже нам, гимназическим сорванцам, такие «шутки» казались жестокими. Наш преподаватель французского языка имел привычку проводить ладонью по своей большой розовой плешине. Кто-то намазал чесательным порошком ручку, лежавшую на кафедре. Француз отметил, как обычно, в журнале отсутствующих, провел ладонью по плешине и сейчас же повторил этот жест, уже сильно нажимая рукой на череп. Он старался сделать это незаметно, но, разъяряясь все больше и больше, в конце концов заскреб по лысине, ставшей багровой, всеми пальцами обеих рук. От чихательного порошка, помню, пришлось прервать урок, все беспрерывно чихали, кто-то плакал…

В магазине «шуток» продавали маленькие из черного стекла бутылки, к которым прилагались хорошо сделанные из жести, покрытой черным лаком, блестящие чернильные «лужицы». Такая бутылочка, как бы невзначай опрокинутая в гостях, рядом с «лужицей» на снежно-белой скатерти Или на светлом шелке диванной обивки, вызывали должный эффект, заставляя то бледнеть, то краснеть хозяйку дома, сдержанно успокаивающую неловкого гостя…

Продавался там также набор звонких медных пластинок, к которым полагался мыльный карандашик. Надо было подойти в гостях к большому зеркалу, быстро провести по нему мыльным карандашом пучок расходящихся линий, затем с силой бросить об пол медные пластинки и самому поднять крик по поводу нечаянно разбитого трюмо; мыльные полосы, отражаясь в толще стекла, довершали иллюзию.

Московские обыватели развлекались как могли…

Устраивали спиритические сеансы с «сильными медиумами», показывавшими «материализацию духа», штудировали Аллана Кардека, зачитывались сборником «Рассказы самоубийц, записанные со слов духов на сеансах».