Записки старого москвича — страница 21 из 39

Маяковский замолчал и вдруг почему-то сказал:

— Да… Есенин…

Тут подали пиво. Он налил два стакана, отхлебнул от своего и поставил его обратно на стол. Пиво было теплым, как подогретое.

— Это хуже, чем пойло для гурзуфского медведя, — сказал Маяковский и встал.

Мы вышли.

Тогда, в Алуште, я еще не знал, что Маяковский только что отправил из Ялты в Госиздат окончание своей большой поэмы, которой он потом дал название «Хорошо!» и про которую Луначарский написал: «Это Октябрьская революция, отлитая в бронзу».

В апреле 1930 года я был в Ташкенте и ранним утром шел по улице, на которой гремели засовами открывавшиеся магазины. Урюк уже не только отцвел, а появился на лотках и в корзинках нежными и бархатными желто-зелеными кругляшами.

Я остановился у окна книжного магазина. Вдруг задняя стеклянная створка открылась, и чьи-то руки выставили в окно большой портрет Маяковского. Потом одна рука исчезла и показалась вновь, держа черный флер, который руки начали укреплять на раме портрета…

Солнце, яркие обложки книг, припечатывающий взгляд Маяковского с портрета и обвивший его кусок траурной ткани — все это никак не сочеталось… Когда же я, вбежав в магазин, прочитал в только что принесенных утренних газетах телеграмму о самоубийстве Маяковского, поэта, вещавшего «во весь голос» о жизни, — я почувствовал нестерпимую боль.

4

Н. В. Плевицкая. — Земной поклон. — В пустом Двинске. — Вдова Александра III. — Прогноз Ф. Э. Дзержинского. — Французская каторжанка.


В Обоянском уезде Курской губернии раскинулось село Винниково. Полуукраинские, полурусские хатки, вишневые и яблоневые садики, поля и луга, холмы и перелески, курские соловьи…

За полями на пригорках дальние деревеньки, сбившиеся бело-серыми стадами с пастухами-колокольнями. На закате плывет по широкой улице протяжная песня, и стелется в ней бархатными переливами девичий голос. Глаза у девушки темные, лучистые, поступь мягкая, плечом поведет, косу перебросит, и ждешь, не мелькнет ли под косой, как у Царь-Девицы, серебристый полумесяц… Все думы Нади о песне. Петь, петь… В город бы податься. Петь в церковном ли хоре, в театре ли, — лишь бы петь…

Но не слышно было в то время, чтобы сельские певуньи залетали в консерваторские залы. Приняли Надю в хор, но в хор кабацкий, по ночам распевавший перед хмельными гостями. И пошла девушка по кабакам Российской империи. В Варшаве пришла любовь. Вышла Надя замуж за танцора Плевицкого, плясавшего в том же шантане. Он понимал, что если Надя запевает в хоре, то может петь и одна. Понимал, что жена принесла ему в приданое «божий дар». Не в одном только голосе было дело. Душа ее пела. И пьяные затихали и умолкали за столами, залитыми вином. Но лучше всего пела она в маленькой комнатке дешевой гостиницы или заезжего дома, по которым скитались молодожены. Пела песни, которых никто никогда в городах не слыхал, песни, которые распевали на посиделках в далеком, родном селе…

Плевицкий подписал за нее первый контракт, и стала она в тех же шантанах «исполнительницей песен Надей Плевицкой». Но на этом он не остановился. Ушли они с чадных подмостков разгульных капищ, записали Надины курские песни, разучила она их с аккомпаниатором и стала «Надеждой Плевицкой, исполнительницей русских народных песен».

Началась постоянная кочевая цыганская жизнь на железнодорожных колесах. Но дела шли плохо. Никто не знал новую концертантку, сборов ее концерты совсем не делали. В своих странствиях попали Плевицкие в Ялту. Сезона и наплыва публики еще не было, и Плевицкому сдали на несколько дней городской театр.

В это время в Ялте отдыхал знаменитый импресарио Резников, а под Ялтой, в Ливадии, — Николай II.

Резников от скуки забрел на концерт в городской театр и сразу увидал, что перед ним самородок, народный талант, а опытом бывалого менеджера понял, что, если придать этой певице должный блеск, она сможет добиться большого успеха…

Николай II скучал в ливадийском дворце. К нему привезли из Ялты заезжую певицу Плевицкую попеть перед царем русские песни. Слух об этом мгновенно облетел все ялтинские отели и дачи, и назавтра муж Плевицкой вывесил над кассой театра анонс: «Все билеты проданы».

Резников подписал с Плевицкой длительный контракт, подготовил «блеск» и дал первый «бой» в Москве, сняв на три вечера Большой зал Российского благородного собрания (ныне Колонный зал) под три концерта Надежды Васильевны Плевицкой. В афишах было напечатано, что все билеты на первые два концерта проданы, а билеты на третий концерт продаются в кассе. Это был трюк Резникова, не пустившего в продажу ни одного билета на первые два концерта. Он роздал их бесплатно учащейся молодежи, но зато на третий концерт Москва повалила. Билетов не хватало. Их рвали из рук у барышников, бывших в курсе дела.

Плевицкая имела неслыханный успех, Резников выиграл «бой». К Плевицкой пришла слава. Но дальше уже не нужны были коммерческие ухищрения Резникова. Страна признала Плевицкую, полюбила ее. Сотни тысяч граммофонных пластинок с песнями Плевицкой проникали всюду, где был граммофон. А он со своей расписной коленчатой трубой был уже в каждой деревне. Популярность Плевицкой одно время, пожалуй, превысила популярность Шаляпина. Она беспрерывно гастролировала по всем городам России, делала полные сборы и имела неслыханный успех, исполняя песни Обоянского уезда Курской губернии и зазвучавшие по-новому песни: «Помню, я еще молодушкой была», «Лучинушка», «Коробушка», «Умер бедняга» и многие, многие другие.

Второе отделение она пела в концертном платье, а в первом выходила в одежде курской крестьянки.

В этот период моей жизни мне привелось встретиться, общаться, а затем и работать с Василием Николаевичем Афанасьевым, крупнейшим после Резникова русским импресарио.

Василий Николаевич Афанасьев был на самом деле Смарагдом Николаевичем Севастьяновым, рабочим-слесарем паровозного депо станции Козлов.

Участвуя в революционном движении и имея высокое для рабочего самообразование, Севастьянов стал иногда давать статьи и заметки в местную газету. Тяготея к искусству и продолжая оставаться рабочим паровозного депо, он затем печатал в газете рецензии о спектаклях и концертах.

На этой почве ему пришлось не раз встречаться с Владимиром Даниловичем Резниковым, возившим на гастроли всех русских и иностранных знаменитостей — Шаляпина, Собинова, Энрико Карузо, Аделину Патти, Сарру Бернар, Элеонору Дузе, Айседору Дункан, Маттиа Баттистини, а после Октябрьской революции отдавшим весь свой опыт и знания работе в концертных организациях. Память о Резникове сохранили многие виднейшие советские артисты, первые шаги которых по пути к славе совершались как при участии Резникова-импресарио, так и Резникова — заведующего гастрольным бюро. И потому, уже в годы Великой Отечественной войны, так тепло было отмечено 50-летие его деятельности и в юбилейном концерте пожелали участвовать самые славные имена.

В первую русскую революцию 1905 года, когда вспыхнула Всероссийская железнодорожная забастовка, Севастьянов был председателем стачечного комитета станции Козлов. После подавления Московского восстания и разгрома революционного движения он был арестован, судим и приговорен к смертной казни через повешение. Бежав из тюрьмы, он явился в Петербург к Резникову, который, достав для него фальшивый паспорт на имя Василия Николаевича Афанасьева, отправил его в гастрольную поездку с какой-то концертной группой по городам Сибири и Дальнего Востока. Так Севастьянов начал свою театрально-концертную деятельность, оставшись навсегда Афанасьевым, сделавшимся в дальнейшем помощником Резникова, а впоследствии самостоятельно возглавившим концертную дирекцию.

В Мичуринске, в Музее Революции, сохранялся «уголок Афанасьева-Севастьянова, председателя стачечного комитета железнодорожников».

Афанасьев уговорил меня, не бросая журналистики, балетной критики и режиссерской работы в искусстве танца, мое тяготение к которому определилось окончательно, — поработать в крупном гастрольном деле, в котором меня прельщали путешествия и общение с первыми величинами в искусстве.

На этом пути мне и пришлось встречаться и работать с Плевицкой.

Старенькая мать Плевицкой жила у нее, часто слушала она песни дочери, плакала и, вздохнув, затихала, уходя в «глубину материнской печали»… Но ни разу не слыхала она родную дочь с концертной эстрады. И вот однажды старушку привезли из Винникова на концерт Плевицкой в зал Дворянского собрания в Курске; она сидела в первом ряду партера, притихшая и тревожная, одетая в темную крестьянскую одежду.

Вокруг нее кричала, бесновалась и аплодировала публика, но мать сидела оцепеневшая, накрепко спаяв пальцы окаменевших, сморщенных рук… Когда, закончив отделение, Плевицкая в глубоком русском поклоне склонилась перед публикой, мать поднялась и низко в пояс поклонилась дочери, почти касаясь руками пола, устланного красной ковровой дорожкой.

— Тебе спасибо, дочка… — негромко, но внятно сказала она и тихо опустилась в кресло.

В годы мировой войны Плевицкая встретилась в госпитале с маленьким тихим офицером, молчаливо страдавшим от раны, полученной в бою. Не знаю, что толкнуло ее к нему, но жизнь с Плевицким дала трещину. Она рассталась со спутником долгих лет ее жизни, который, выстрадав неожиданный разрыв, не смог окончательно порвать с Плевицкой и остался около нее близким другом и помощником в работе. Плевицкая стала женой маленького офицера, полюбив его со всей силой своей глубокой натуры. Он отвечал ей таким же, но безмолвным, робким и сжигавшим его чувством. Я часто видал, как Плевицкая подолгу смотрела на него с каким-то особенным мягким блеском своих неугасимых глаз.

Офицеру пришло время опять отправляться на фронт. Он уехал в Двинск, крепостные форты которого давно держали немцев на том берегу Западной Двины. Плевицкая сильно тосковала. Она еще раньше все хотела уехать на фронт, — петь ли, надеть ли серое платье и белую косынку сестры милосердия — безразлично, и просила меня помочь ей в этом, организовав вначале ее концерт для воинов в пустом Двинске, из которого были выселены все жители.