Записки старого москвича — страница 29 из 39

На цоколе его памятника еще не были выбиты запрещенные царской цензурой строфы:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу…

Но хотя сквозь шумящие толпы то и дело проводили арестованных приставов, городовых и околоточных, чьи-то подленькие и пронырливые руки уже вскоре обвязали пьедестал памятника Пушкину веревкой, на которой болталась фанерная доска с надписью:

«Помните, что я написал и «Сказку о рыбаке и рыбке». Кто-то ядовито намекал на старуху, оставшуюся у разбитого корыта! Доску сорвали.

Летом, когда я работал секретарем союза «Артисты-воины» в Совете солдатских депутатов, мы уже были вовлечены в борьбу партий, особенно развернувшуюся перед выборами в Учредительное собрание. Я благодаря Варлааму Александровичу Аванесову мог гордиться тем, что разбираюсь в назревавших событиях больше, чем окружавшие меня сверстники, приходившие ежедневно пораньше в союз, главным образом из-за того, что утром солдат вносил к нам большой поднос с крупно нарезанными кусками свежего черного хлеба, густо намазанными сливочным маслом, и с жестяными кружками горячего сладкого чая.

Придя как-то утром на работу, я застал там шумящую кучку сотрудников, возмущенно горланивших перед повешенным на стену плакатом, где над надписью «Долой войну!» был изображен солдат, ломающий о колено винтовку.

— Кто посмел повесить к нам этот плакат? — взвизгивали петушиные голоса.

— Должно быть, тот солдат, который носит нам чай! Ведь он, оказывается, большевик!

— Как? Мы ему ноги переломаем! — бесновался кто-то.

В это время в дверях показался поднос с дымящимся чаем и целой горой хлеба с маслом. Все окружили солдата с угрозами, но осторожно напирая на драгоценный поднос.

— Ты приколотил плакат? — рявкнул кто-то.

— Я, — спокойно ответил солдат.

Поднялся визг майн-ридовских краснокожих, снимающих скальпы с бледнолицых. Верзила в гимнастерке с чересчур короткими рукавами сорвал плакат со стены.

— Другой принесу и повешу, — сказал солдат, ставя поднос на стол.

Поднялась буря.

— Товарищи, — вмешался я, — вы находитесь в здании Совета солдатских депутатов, где на стенах висят плакаты всех партий. Почему вы напали на него? Кроме того…

— Он большевик, а вы защищаете его, — перебивая меня, заорал верзила.

Солдат освободил поднос и пошел к двери.

— Скоро о нас услышите, — сказал он и вышел.

Он говорил о том, что было известно каждому рядовому члену партии большевиков: о неминуемой социалистической революции.

Но давно уже было слышно одно слово, которое произносилось с восторженной радостью одними и со злобой другими:

— Ленин… Ленин… Ленин…

Ленин давно был в Петрограде, Ленин выступал на заводских и фабричных митингах, говорил перед тысячными толпами с балкона особняка Кшесинской, Ленин писал статьи, обжигавшие души. Большевики открыто продемонстрировали свои силы мощной июльской демонстрацией на улицах Петрограда.

Революция приближалась.

Но еще перед этим Московский Совет солдатских депутатов спокойно занимался организацией грандиозного праздника, который устраивался в день святых Петра и Павла 29 июня на скаковом ипподроме для сбора средств на помощь больным и раненым воинам.

Это была одна из самых бурных горячек, выпавших на долю союза «Артисты-воины». Надо было организовать огромный сводный военный оркестр, еще больший по составу хор, балетные ансамбли, пригласить знаменитых певцов и певиц и даже подготовить казачью джигитовку. В те дни Временное правительство уже переживало себя, и была создана директория из пяти человек. Один из членов директории Верховский был приглашен на праздник в Москву.

Проводить это мероприятие на огромном скаковом круге было очень трудно. Казаки стояли в одном его конце, громадная, специально выстроенная эстрада находилась посередине, оркестр — на особой площадке. Телефонной связи не было. Радио еще не получило распространения. Первый радиоконцерт в Москве состоялся только через 5 лет. Я носился по всему полю на мотоцикле, но он вышел из строя. Один раз я вскочил на подножку проезжавшей легковой машины и стоя доехал до нужного пункта. Когда смолкнул хор и оркестр грянул галоп для казачьей джигитовки, наездники не разглядели белого платка, которым я махнул, и продолжали стоять на месте. Зрелищный конвейер остановился. Я подбежал к спешенному конному милиционеру, державшему на поводу свою лошадь, и уговорил его дать мне доскакать до казаков.

Когда джигитовка окончилась, меня, не помню уже по какому поводу, вызвали в ложу президиума. Я вошел туда, когда кинооператор крутил ручку аппарата, увековечивая Верховского, президиум, а заодно и меня. Один из «верхов» шепнул мне, улыбаясь:

— Что это вы носитесь по полю на всех видах транспорта? Даже Верховский спросил, «что это за молодой человек, «a la Керенский», то на мотоцикле разъезжает, то верхом скачет?»

Я возненавидел свою военную гимнастерку и коричневые краги, в которых, впрочем, привык ходить с первых лет войны, не предвидя, конечно, что такое одеяние станет излюбленным костюмом Керенского.

Шли дни…

В бывшей великокняжеской ложе московского Большого театра неистовствовал и буйно аплодировал Керенскому маленький человек — лидер меньшевиков…

А на сцене, на том месте, где, извергая пламя и запах серы, проваливается в люк злая фея Карабос, в этом заколдованном кругу стоял человек во френче, галифе и коричневых крагах и, риторически строя свою речь, прикладывая к груди сжатый кулак, говорил о том, что революционным завоеваниям угрожают злые силы, и, поднимая голос до крика, грозил, что подавит эти силы «железом и кровью!»…

Переливая в горле адвокатское бархатное рыданье, он заканчивал:

— Пусть сердце станет каменным, пусть засохнут цветы и грезы…

Он не знал, что стоит на готовой провалиться крышке люка, в том заколдованном кругу, откуда ему вскоре придется бежать задними выходами Зимнего дворца, переодевшись в женское платье, может быть, той самой российской злой феи Карабос, вдовы Александра III, вскоре уже отплывшей на английском крейсере от берегов Мисхора.

ГЛАВА V

1

25 октября (7 ноября) 1917 года. — На улицах Москвы. — Опасное одеяние. — Как в сказке. — В морге. — В штабе Красной гвардии. — «Комиссар театров». — А. И. Сумбатов-Южин. — Терпсихора и революция.


25 октября в театре, где до революции помещалась опера Зимина, а ныне театр оперетты, был назначен балетный вечер Фроман и Мордкина.

Я шел из театра к тускло освещенной Арбатской площади, когда среди треньканья трамвайных звонков и слабеньких гудков редких автомобилей глухо ударила пушка и резко защелкали винтовочные выстрелы.

Начались те дни, которые расшатали и подрубили все устои старого мира. Суровые, холодные и кровавые дни, тут же ставшие эпосом борьбы, героикой и романтикой.

Началась Октябрьская революция. Многие жители Москвы ничего еще в ней не понимали. Но с рабочих окраин уже двигались вооруженные отряды. Лихорадочно заработали квартирные телефоны: обывательская Москва тревожно осведомлялась друг у друга о новостях и их значении. Однако уже вскоре телефоны стали работать или активно или пассивно, то есть одним абонентам телефонная станция отвечала, но к ним не поступали вызовы, к другим же можно было дозвониться, но сами они, подняв трубку, напрасно стучали по рычагу, тщетно ожидая ответа «телефонной барышни»…

Утром я попытался выйти на улицу, но стоявшая в воротах домовая охрана никого не выпускала. Пришла и моя очередь встать на дежурство в охране, и в домкоме, вручив мне револьвер, объяснили, что охрана является самообороной от возможных налетов уголовных элементов, воспользовавшихся гражданской войной, вспыхнувшей на улицах Москвы.

На третий день мы уже знали, что сражение идет между рабочими отрядами большевиков, с одной стороны, и юнкерами, действовавшими вместе с остатками регулярных войск, — с другой. Я решил выйти на улицу и взял в домкоме пропуск: крохотную узкую бумажку, на которой стояли подпись и печать. Но раньше мне надо было отдежурить в охране. На Арбате гремела винтовочная стрельба. Когда я вошел под длинную каменную арку ворот, там шел спор: начальник охраны, господин в инженерской фуражке и штатском пальто, приказывал одному из дежурных, зубному врачу, выйти из ворот и втащить в них неподвижно лежавшего на тротуаре прохожего, сраженного выстрелом. Зубной врач отказался. Тогда какая-то женщина в косынке сестры милосердия шагнула из-под арки к убитому. Треснули выстрелы, и сестра упала ничком. Белая косынка легла на асфальт тротуара.

«Начальник» растерялся, потом грозно взглянул на зубного врача. Тот попятился и, присев на корточки, пополз по тротуару, но тотчас же, закричав, ринулся на четвереньках обратно. У него оказалось простреленным ухо.

Все эти дни я был болен, лежал с температурой, поднимался с трудом только на дежурства и еле держался на ногах. Но только недавно утром я брал пропуск в домкоме, и при этом был «начальник».

Когда зубной врач вполз под арку, «начальник» сурово посмотрел на меня, и я вышел за ворота. Прижавшись к стенке, я медленно прошел расстояние в несколько шагов, отделявших меня от сестры милосердия, потом попробовал приподнять ее, но это оказалось мне не под силу. Она лежала на тротуаре до странности тихо, уткнувшись лицом в асфальт. Крови нигде не было видно. Холодный сильный ветер трепал белую косынку. Я подхватил женщину под руки и протащил ее несколько шагов по тротуару в ворота. Она была мертва.

Выстрелы раздавались со стороны Арбатской площади, где здание Александровского военного училища стало цитаделью юнкеров.

Через час я с узкой белой бумажкой в руке вышел на улицу и, свернув с Арбата, прошел через Собачью площадку в Трубниковский переулок. Не доходя Поварской (улица Воровского), я увидал кучку людей, столпившихся около трупа с раздробленной головой, из которой текла кровь. Тут же стояли два солдата в оливковых шинелях. Они безуспешно что-то спрашивали у окружающих по-английски, но их никто не понимал. Кое-как объяснившись с ними на полуанглийском, полунемецком языке, я понял, что они ищут свое представительство.