Когда все закончилось и министра торжественно повели на завтрак, к нам подошла группа старших:
— Эй вы, у кого есть перочинные ножики?
Нащупав в своих карманах ножики, мы благоразумно молчали. («Свяжись с ними, отнимут, и баста!»)
— Ну что же? Есть ножи? Хотите получить хорошие ластики?
Мы пододвинулись.
— У главного подъезда стоит карета министра. Кучер спит на козлах. Идите, у кого есть ножи, и нарежьте себе сколько угодно с задних колес красной резины… Но, если разбудите кучера, то… — дальше следовал хорошо нам понятный жест.
Мы постарались, как надо, набив полные карманы упру-гимн кусочками красноватой резины, чудесно стиравшей карандаш…
Министра провожала на подъезде вся дирекция. Еще более отяжелевший после завтрака, министр вступил на подножку. Карета качнулась набок, потом тяжело осела на рессоры, когда министр опустился на сиденье. Дверцу захлопнули, кучер тронул лошадей и тут же испуганно оглянулся из-за железного грохота, раздавшегося под задними колесами, запрыгавшими оголенными ободьями по булыжнику… В стекле кареты жирным блином замаячило лицо министра. Дирекция раскрыла рты. Кучер онемел и успел только повернуть из ворот на Большую Лубянку.
Карета с новой силой загремела по уличной мостовой. Москвичи шли, удивленно оборачиваясь…
Звуковая обструкция удалась… Министр смолчал, дирекция прикусила язык, меча злобные взгляды и мстя нам мелкими придирками. Только «Козел» облучал нас ласковым взглядом своих голубых глаз и многозначительно покхекивал в кулак, теребивший козлиную бородку…
В хмурый январский день по улицам Москвы понеслись горластые мальчишки с пачками экстренных телеграмм, выпущенных московскими газетами. Япония без объявления войны напала на русскую эскадру в Порт-Артуре. Началась война. На улицах появились патриотические манифестации с оркестрами, трехцветными флагами и портретами царя. Манифестации мельчали изо дня в день, уже без подъема слоняясь по улицам и вызывая обратные чувства. Сонный дворник, дремавший у ворот, вдруг решал разогнать сон, кряхтя шел в дворницкую и снимал со стены засиженный мухами царский портрет, затем вытаскивал два флага и, собрав несколько дворовых мальчишек, выходил с ними на мостовую. Развернув флаги и неся впереди портрет, манифестация двигалась на Тверскую к дому генерал-губернатора (ныне Моссовет). По дороге к ней примыкали какие-то люди. Мальчишки затягивали дискантами «Боже царя храни» и, не получив поддержки, умолкали. Унылые люди, пройдя немного с манифестацией, отставали. Дворник заворачивал шествие обратно.
На улицах замелькали солдаты в огромных черных папахах. Это были мобилизованные, отправляемые в Маньчжурию. Сытинское издательство выпускало множество олеографий, на которых огненные бомбы разрывались среди японских солдат, одетых в белые гетры. На Тверской (улица Горького), в пустовавшей квартире, открылась «Панорама Порт-Артура». За вход брали полтинник. На крошечной сцене, освещенной голубым светом, среди вырезанных из фанеры синих волн, чернели фанерные силуэты военных кораблей. В другой комнате стояло несколько фотоскопов, в которых можно было разглядеть виды Порт-Артура. Публика ходила.
Погиб «Петропавловск». Страна тяжело переживала гибель Макарова, Верещагина. Известный хлыщ и пьяница, будущий русский царь белой эмиграции великий князь Кирилл, находившийся на «Петропавловске», спасся. В Москве тихонько острили про пахучее вещество, которое всплывает. Рабочие по поводу чудесного спасения великого князя говорили:
— Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.
Когда Николаю II сообщили о гибели «Петропавловска», он был занят стрельбой по воронам из ружья «Монте-Кристо» через форточку дворцового окна. Царь сказал:
— Я уже знаю…
И продолжал целиться в ворон, испуганно перелетавших с дерева на дерево в дворцовом саду.
Сытин продолжал печатать лубки, на которых русские громили удиравших «макак». Но царская армия терпела поражение за поражением. На сопках Маньчжурии, летом, русские солдаты в белых рубахах и с белыми верхами фуражек, русские офицеры в белых кителях с золотыми пуговицами и погонами были мишенями для японцев, одетых в форму цвета «хаки», сливавшейся с гаоляном.
Куропаткин проповедовал терпение и запасался иконами. Стессель готовился продать по сходной цене Порт-Артур. Адмирал Рождественский вел эскадру к гибели в Цусимском проливе, и японской разведке не надо было следить за ее движением, так как газеты всего мира ежедневно подробно сообщали, где эскадра брала вчера уголь, сколько продлится ее стоянка, и так далее.
Пал Порт-Артур. Отгремел Мукденский разгром. Обывательская Россия ничего еще не понимала. Только волна стачек, прокатившаяся по стране и давшая начало революционному движению, приоткрыла глаза многим.
3
Казнь великого князя. — В бельэтаже Художественного театра. — Раскопки в Кремле. — Арсенал в Армянском переулке. — Манифест. — Сон в руку. — Декабрьское восстание. — Залп по драгунам. — Роковая ошибка. — Каратели.
Был теплый и серый февральский день. Снег густо лежал на мостовых бурой рассыпчатой кашей и казался сухим и теплым, как земля, а не холодным и мокрым… Он круто осыпался в борозды от проезжавших извозчичьих санок, которые, разворачиваясь, раскладывали по мостовым большие и гладкие веера… Я стоял на углу Тверской и Камергерского переулка, когда со стороны Кремля ухнул сильный, глухой и короткий взрыв… Все побежали вниз, к Воскресенской площади. В Иверских воротах, еле пропускавших людские потоки, была давка. На Красную площадь люди вливались, как река, вырвавшаяся из устья на простор моря, но в Никольские ворота уже нельзя было протолкнуться.
— Бомбу бросили… Великого князя убили… В карету генерал-губернатора швырнули… Сергея Александровича, дядю государя, убили, — гудело в напиравшей на ворота толпе.
На другой день вечером я, как всегда, посмотрев из нашего окна в большие, выходившие во двор боковые окна Художественного театра и убедившись, что первый акт кончился и публика уже движется по нижнему фойе, быстро прогремел по лестнице и выбежал на улицу. Без шинели и фуражки я проскочил несколько шагов до первого подъезда театра и, сдерживая дыхание, с независимым видом втерся в толпу, бесшумно двигавшуюся по устланному серым сукном коридору, сквозь раскрытые двери которого виднелся опустевший партер.
Поднявшись по лестнице в бельэтаж, я еле дождался третьего звонка и, нырнув в зрительный зал, пристроился на ступеньках, с трепетом ожидая, когда начнут медленно угасать «сахарницы». Обычно я тревожно поглядывал одним глазом в сторону билетера, но на этот раз не успели иссякнуть светом «сахарницы», как сверху послышалось какое-то сильное шуршание и мимо бельэтажа, залетая в его ряды, стали медленно опускаться в партер какие-то белые крупные лепестки, казавшиеся в полумраке большими бабочками…
Я поймал одну из них… Это был маленький и узкий листок тонкой бумаги, на котором было напечатано:
«4 февраля с. г. казнен великий князь Сергей Романов за преступления против народа»…
Наутро в гимназии произошло нечто удивительное: моему классу и другому, еще более младшему, объявили, что занятий не будет, велели всем надеть шипели и выстроиться парами. Затем нам роздали маленькие деревянные лопаточки, какими едят мороженое, и повели в Кремль.
Там, поодаль от площади Чудова монастыря, где Каляев бросил бомбу под карету великого князя и куда нас не подпускали, мы согласно полученной инструкции копали лопатками снег, сохранивший в Кремле свою белизну, и искали разлетевшиеся во все стороны кусочки тела государева дяди. Я нашел один такой кусочек, и потом мне объяснили, что это часть кисти, примыкающая к большому пальцу, та, которую хироманты называют «холмом Венеры».
Тогда говорили, что куски мозга нашли на крыше Окружного суда. В народе острили:
— Раз в жизни раскинул мозгами Сергей Александрович…
Мой отец, как специалист по костюму, историческому и современному, и автор нескольких учебников по шитью и кройке, имел дела с законодателями мод Полем Пуаре и фирмой Пакена и находился в эти дни в Париже.
Вернувшись в Москву, он рассказал, что у редакции газеты «Le matin» целыми днями стояли толпы народа, пробиваясь к одному окну, где была выставлена обгоревшая задняя ось от кареты Сергея Александровича…
Какой-то французский корреспондент сумел выхватить в суматохе эту «сенсацию» и доставить ее в Париж.
В этот год у меня появились новые друзья и даже родственники — горячие и подвижные мальчики и юноши кавказцы, привезенные с обдуваемого ветрами Апшерона на учебу в Москву.
Молодые бакинцы были приняты в Лазаревский институт восточных языков, при котором существовало учебное заведение с правами гимназии и интернатом.
Бакинцы опасливо взирали на Москву, вращая громадными черными глазами, ежились от мороза в своих форменных черных пальто с золотыми пуговицами и бархатными черными петлицами, обшитыми красным кантом, удивлялись массе снега, бежали на первых порах с любопытством за проезжавшими санями и тосковали…
Тосковали по своему солнцу, по запаху нефти, по плоским крышам, парным фаэтонам, кондитерской Филиппосьянца и по беспокойной бирюзе Каспийского моря, переливавшегося у берегов радужными нефтяными пятнами… Эта огромная тоска по любимому городу, это страдание, стоявшее в полудетских глазах, утихали, когда вскипал жаркий разговор о «парабеллумах», «маузерах», «браунингах», «смит-вессонах», «бельгийских» и уж не помню еще о каких видах револьверов и автоматических пистолетов.
Страсть эта стала мне особенно понятна после того, как я однажды побывал вместе с ними на рождественских каникулах в Баку и, выскочив в теплую новогоднюю ночь во двор, наблюдал, как со всех плоских крыш тысячи людей стреляли в темное южное небо, приветствуя оглушительной пальбой приход Нового года.
Мои друзья явились в Москву не с пустыми руками. Не знаю, на кого они собирались нападать в моей дорогой холодной Москве или от кого думали защищаться, но привезли они целый арсенал разнообразного оружия, которым менялись, вспыхивая в спорах каскадами горячей гортанной речи, поглаживали скрипевшие кожей кобуры и, сурово сдвинув густые брови, просматривали одним глазом на свет черные холодные дула…