Все дни, пока шли бои, продолжал стоять во дворе гроб. На улицах Москвы, где шла битва за жизнь, носилась смерть, но хоронить людей было невозможно.
Я узнал, что все павшие борцы и случайно убитые на улицах отвезены в морг университета на Моховой. На другой день я пошел туда. Стрельба стихла. На тротуарах местами лежал слой толченого кирпича, и в домах краснели пробоины от снарядов.
В Анатомическом театре университета убитые лежали на мраморных скамьях обнаженными. У юноши с необыкновенно красивыми чертами лица чернела во лбу ровная круглая точка. Широко раскинув руки и ноги лежал богатырь с такой же точкой между бровей. Их было много, погибших борцов Октябрьской революции, сражавшихся на стороне большевиков. Я обошел все скамьи и, снова вернувшись к юноше и богатырю, долго простоял около них. На улицах было совсем тихо. Говорили, что во избежание дальнейшего кровопролития заключено перемирие между Военно-революционным комитетом большевиков, одержавшим повсюду победу, и полковником Рябцевым, командующим силами Временного правительства, уже арестованного в Петрограде. Наутро я снова пошел в морг.
Павшие борцы по-прежнему лежали там, но уже одетые и уложенные в гробы. Кто-то из служителей наивно перестарался: на всех убитых бумажные церковные венчики обрамляли лоб. В сложенных на груди руках белели «паспорта», которые вкладывают покойникам при отпевании. Венчик прикрыл круглую точку на лбу юноши и еще более оттенил своей белизной темное отверстие между бровей богатыря.
Все эти дни я искал в самом себе что-то неосознанное, неведомое, но существующее и страшно нужное… Мы были политическими несмышленышами, но общение с Аванесовым приоткрыло мне глаза, заставило иначе воспринимать происходящее вокруг, и я ощущал какое-то смятение оттого, что из-за болезненного состояния и личных тревог оказался в стороне от событий.
Штаб Красной гвардии разместился в занятом большевиками здании Александровского военного училища.
«После драки кулаками не машут», — подумал я, но пошел в штаб, так как слыхал, что запись в Красную гвардию продолжается.
На Арбате я догнал быстро шагавшего мужчину в мягкой испанской шляпе, из-под широких полей которой на его плечи ниспадали светлые локоны. На нем была развевающаяся от движения и ветра просторная накидка, один конец которой он живописно забросил на плечо, подобно плащу римлянина.
Это был давно знакомый мне итальянский поэт-социалист, про которого говорили, что он все эти дни сражался на улицах Москвы. Я спросил его о положении дел в штабе. Оказалось, что он идет туда же.
— Я вам помочь… — сказал он на ломаном русском языке, и действительно, в штабе Красной гвардии, где лихорадочно кипела жизнь и беспрерывно двигались людские потоки, он стремительно провел меня в одну из комнат, переговорил с кем-то, затем снова перекинул полу своей накидки через плечо и, наклонившись над столом, быстро написал рекомендацию, после чего с меня сняли подробный опрос, записывая все сведения в книгу с двумя отрывными полосками.
Одну из полосок вручили мне, и я увидал, что это было удостоверение на бланке штаба Красной гвардии, предоставлявшее мне право на ношение оружия.
— А где я могу получить оружие? — спросил я.
— Сейчас оружия в штабе нет, но вы внесены в наши списки и в нужное время будете вызваны в штаб. Тогда получите и оружие. Если имеете собственное — можете носить.
Поэт, приветственно махая мне рукой, уже несся по комнате на крыльях своей накидки к выходу.
«Да. Видно, так и есть — «после драки кулаками не машут», — думал я, пересекая Арбатскую площадь и направляясь к Поварской, где несколько дней назад на мою долю выпало столько треволнений из-за моего опасного одеяния. Я прошел в Трубниковский переулок, косясь направо, на водосточную трубу в Скарятинском, пробитую пулями. Три года эта угловая труба еще выливала дождевые воды на московскую мостовую, ржавея и зияя черными отверстиями, через которые пролетела моя смерть, и лишь в двадцатом году, когда Москва прихорашивалась к майскому празднику, трубу эту, уже давно потерявшую нижнее колено с раструбом, сменили на новую, весело блестевшую зеленой краской.
А жизнь начиналась, вступала в свои права, дымила трубами, хлопала дверьми магазинов, звякала трамвайными звонками, пугала какими-то сразу появившимися красными вывесками с новыми непонятными многим словами — такими, как «Клуб имени III Интернационала…». Это была новая жизнь. Двери хлопали, звонки звякали, трубы дымили, как писал Маяковский, «уже при социализме»…
В Москве вышел размером в четверть листа первый номер газеты Советов рабочих депутатов, в котором был объявлен состав новых руководителей жизни города — членов партии большевиков.
В. Д. Тихомиров («Карнавал»).
Вячеслав Свобода («Эвника и Петроний»).
Асаф Мессерер («Эсмеральда»).
И. И. Шнейдер.
Вилли Ферреро.
Наташа Труханова («Королева бриллиантов»).
Лина Кавальери.
Вера Холодная.
Макс Линдер.
А. Н. Вертинский.
И. Г. Ильсаров.
Мария д’Арто.
Татьяна Бах.
В. Н. Афанасьев.
А. Д. Вяльцева.
Эльза Крюгер («Королева танго»).
Еще лежала на панелях насыпанная орудийным обстрелом кирпичная пудра с бурыми пятнами запекшейся крови, и потому в списке назначений странными казались слова — «Комиссаром театров тов. Е. К. Малиновская». Никому в театральном мире Москвы не была знакома эта фамилия. Но во все последующие годы трудно было себе представить бывшую контору московских императорских театров и все академические театры Москвы без знакомой фигуры Елены Константиновны Малиновской, заботливого, чуткого, культурного и властного человека, которого оценили и полюбили московские работники искусств.
Иначе вели себя враждебные элементы среди публики, заполнившей зрительные залы театров в первые же дни после их открытия. Лишь только начинала угасать огромная хрустальная люстра в зале Большого театра, как чьи-то злобные голоса, обладатели которых старались остаться в темноте незамеченными, изрыгали выкрики по адресу Малиновской, сидевшей в большой центральной, когда-то царской ложе, ныне принадлежавшей дирекции театра:
— Кто там засел в царской ложе?
— Кто это туда забрался?
Несколько раз уголовные элементы, пользуясь начавшимся волнением в публике, ничего не понимавшей и начинавшей тревожно вставать со своих мест, сеяли панику, выкрикивая страшное в театре слово:
— Пожар!
Начиналась настоящая паника, давка в узких проходах партера, сразу забитых толпами, стремившимися к спасительным выходам. Но вот в зал давался свет, кто-нибудь вскакивал ногами на кресло и, надрывая голосовые связки, кричал:
— Спокойно! Никакого пожара нет! Садитесь на свои места!
Но карманники уже успевали сделать свое дело. Зато после спектакля публике приходилось часа полтора оставаться в зале и в гардеробе, так как у выходных дверей на улицу шла тщательная проверка документов и производилось выдавливание и злонамеренных и уголовных элементов.
Первым после революции директором московского Малого театра был назначен Александр Иванович Сумбатов-Южин, один из старейших и замечательных актеров Малого театра, являвшийся и талантливым драматургом. Молодая Советская власть, выдвигая Южина на этот ответственный пост, как передового деятеля искусства, всегда боровшегося за театр реалистический и считавшего театр общественной трибуной, оставила без внимания княжеский титул Южина, что удивило многих, хотя сам он давно уже не нуждался в этом титуле не прибавлявшем ничего к блеску славного имени актера и драматурга.
Московский Совет рабочих депутатов взял в свое ведение театр бывшей оперы Зимина. Когда кто-то принес эту «сенсацию» в ночную редакцию «Новостей сезона», владелец газеты Кугульский, брызжа слюной, выходил из себя, доказывая, что «этого не может быть»!
— Совет рабочих депутатов занимается государственными и политическими делами и никогда не станет заниматься искусством, — кричал он, перекатывая во рту слюну, давясь ею и обнаруживая свою политическую близорукость. Но и нам это сообщение казалось невероятным.
Однако оно оказалось верным.
В театре шли оперные и балетные спектакли. Революция впустила под сень своих сводов русский балет, возникший при крепостничестве под крылом царизма.
«Каким творческим па вспорхнет Терпсихора перед революцией?» — думалось многим из нас.
2
Дипломатическое досье. — Г. В. Чичерин. — «Консульство на Таити». — Разговор по телефону с В. И. Лениным. — Нота кардинала Гаспари. — Через 20 лет в Свердловске. — Дипломат ленинской школы.
В те первые послеоктябрьские годы об «освоении советской темы» искусством, конечно, еще и не было никаких разговоров, но ряд видов искусства довольно скоро откликнулся, если не созвучными дням темами, то во всяком случае — творчеством революционным и героическим. Только балет оставался на прежних архаических позициях, сохраняя всю рутинность и обветшалость в постановках даже гениальных по музыке балетов Чайковского. И значительно позднее, в 1919-м, 20-м и 22-м годах балет пришел только к возобновлению сначала «Щелкунчика» Чайковского, затем «Петрушки» Стравинского, к которому был добавлен дивертисмент на музыку импрессионистов Дебюсси и Равеля, и, наконец, «Эсмеральды».
Тогда я еще только начинал смутно разбираться в этом, но работа в искусстве стала мало удовлетворять меня, а газетная работа в хиреющих, но продолжавших выходить в свет «Новостях сезона» и «Театре» — и тем более. В новых же газетах в первое время театральному отделу отводилось или совсем малое место, или не уделялось никакого.
Все это привело меня к новым решениям. На моем жизненном пути засверкали иные огни, застучали переводимые стрелки, блеснули убегающие в другом направлении рельсы, и жизнь покатилась по ним…