Теперь уже беспрерывно стал трещать звонок телефонного аппарата в коридоре гельцеровской квартиры. Звонила вся театральная Москва, почитатели таланта, знакомые, любопытные и все, кто узнавал в справочном бюро номер телефона балерины.
Некоторые осторожно спрашивали: «Как здоровье Екатерины Васильевны?»; другие прямо задавали вопрос: «Правда ли, что?..»; третьи осведомлялись уже о том, «когда вынос тела»…
Случилось так, что этот последний вопрос задали самой Гельцер, как раз поднявшей телефонную трубку. Гельцер заболела нервным потрясением.
Она ничего не отвечала приходившим врачам, смотрела пустыми глазами на каких-то людей, советовавших ей «отслужить в квартире молебен», и не дотрагивалась до еды, резко вздрагивая при телефонных звонках, продолжавшихся с прежней интенсивностью.
Теперь уже рассказывали о том, что «Совнарком дал для покрова на гроб» ризу из Успенского собора…
Я пошел в местком Большого театра посоветоваться, что делать, потому что как раз в это время начал работать организационный комитет по проведению 25-летнего юбилея Е. В. Гельцер, секретарем которого я являлся. В месткоме решили созвать на первое совещание уже утвержденную юбилейную комиссию, в которую входили Шаляпин, Ермолова, Собинов, Станиславский, Немирович-Данченко, Нежданова, Качалова, Сумбатов-Южин, Москвин и многие другие прославленные деятели искусства.
Именитые члены юбилейной комиссии собрались на первое заседание в конторе государственных театров. Информировав собравшихся о сделанной организационным комитетом подготовительной работе, я считал свои секретарские обязанности исчерпанными, но меня вновь избрали секретарем уже юбилейной комиссии. Потом зашла речь о самой юбилярше, которой грозила тяжелая форма нервной депрессии на почве ее «убийства», «похорон» и так далее.
Этот вопрос, не стоявший, разумеется, в повестке дня, заставил горячо заговорить большинство членов комиссии. Рокотал бархатными нотками голос Василия Ивановича Качалова, мелодичным хрустальным звоном перекликались ангельские голоса Антонины Васильевны Неждановой и Леонида Витальевича Собинова, властно и убедительно падали слова Александра Ивановича Сумбатова-Южина, на высоких регистрах взволнованно говорил Иван Михайлович Москвин, состоявший в близком родстве с Гельцер как муж ее старшей сестры — Любови Васильевны, и мягко и в то же время тревожно звучал в тишине обаятельный тембр Константина Сергеевича Станиславского, говорившего о том, что, прежде чем обсуждать вопросы чествования Гельцер, необходимо неотложно оказать помощь талантливой артистке и спасти ее от угрозы тяжелого заболевания.
Было решено написать в редакцию «Известий ВЦИК» от имени юбилейной комиссии письмо, чтобы положить конец болтовне об убийстве и похоронах Гельцер и особенно слухам о раскрытии ею белогвардейского заговора.
Я было заикнулся о том, что ничего порочащего Гельцер в слухах о якобы раскрытом ею заговоре не было, но комиссия уже занялась редактированием обширного письма, которое должна была представить в «Известия» избранная делегация в составе Качалова, Тихомирова и секретаря юбилейной комиссии.
Никто тогда не понимал, что собравшиеся высокоталантливые мастера искусств оставались еще пока большими детьми в политических вопросах и потому настаивали «на снятии позорного клейма с Гельцер», принимая за него то, что должно было являться почетным долгом каждого сознательного гражданина, если бы он на самом деле мог раскрыть вражеский заговор, угрожавший революционным завоеваниям.
Но курьезнее всего дело обернулось у редактора «Известий» Ю. Стеклова, который, приняв нашу делегацию и прочтя письмо, не только не указал нам на ошибочные политические представления корифеев русского искусства, но еще и поместил наутро в «Известиях» заметку под заголовком «Работа советских кумушек», где сообщалось, что в последнее время распространяются различные нелепые слухи об Е. В. Гельцер, являющейся талантливой балериной, но… не имеющей никакого отношения к политической жизни страны! Если бы в наши дни при жизни Гельцер появилась о ней подобная заметка, она, несомненно, сочла бы именно ее за «позорное клеймо», с чем единодушно согласились бы и все славные члены юбилейной комиссии, из которых, увы, сейчас, когда я восстанавливаю в памяти эти события, никого уже нет в живых.
Между прочим, на том же заседании юбилейной комиссии поговорили и о том, что подарить Гельцер в ее торжественный день от лица самой комиссии. Кто-то сказал, что было бы хорошо возместить юбилярше ее недавнюю потерю… Транспорта в Москве тогда не было, Гельцер шла по мостовой вдоль обочины заваленного горами снега тротуара на свой концерт в «Колизее» и не заметила, как соскользнуло с шеи и упало в талый снег ее жемчужное ожерелье, которое представляло крупную ценность.
Комиссия поручила мне выяснить, какие возможности имеются для получения такого ожерелья из государственного фонда. Я пошел к члену коллегии Наркомфина Альскому.
— Да что ты, голубчик! Я за такое ожерелье два паровоза за границей куплю! — сказал он. — Золотца на жетончик какой-нибудь могу отпустить…
Тогда решили преподнести юбилярше что-либо из художественных произведений, сконцентрированных в бывшем магазине Аванцо, где все отпускалось бесплатно, по особым ордерам. Осмотрев в этом магазине картины и скульптуры, я остановился на большой статуе Венеры Милосской, отлитой из черной бронзы, и поехал на Мясницкую в учреждение, ведавшее выдачей таких ордеров.
Человек, от которого это зависело, сидел в маленькой комнате, куда постепенно просачивались просители, стоявшие в довольно длинной очереди.
— Что? Эту большую фигуру? Не дам, не дам, — отказал он, прочтя бумажку месткома Большого театра и, очевидно, хорошо зная свои фонды.
Когда я удивился этому отказу в просьбе общественной организации — выдать не очень ценную вещь для преподношения на официальном правительственном юбилее, он задумался и потом спросил:
— Позволь-ка… Это ты говоришь о той большой, что ли, фигуре, которая стоит справа от двери, как войдешь в магазин? Еще руки у нее отбиты?
Я сдержался: мне было не до смеха. Что руки у Венеры отбиты, я подтвердил. Ордер был выписан.
Заведующая другим магазином помогла разыскать хорошие папки для юбилейных адресов.
Копаясь в углу, она вдруг обнаружила какой-то длинный, тщательно завернутый в бумагу пакет и, выпрямив спину, улыбаясь, сказала:
— Хотите посмотреть?
— А что это такое?
— Редкая вещь. Ее продает один коллекционер.
Она долго и осторожно разворачивала множество листов бумаги, и вдруг среди этого вороха обнажилось нестерпимо прекрасное произведение искусства, сверкавшее снежной белизной и волшебными красками севрского фарфора.
Передо мной предстала фарфоровая группа в метр длиной. Это была коляска с шестеркой лошадей, запряженных попарно цугом, с монументальным кучером и придворными лакеями на козлах и на запятках. У раскрытой дверцы коляски стоял, изогнувшись в галантном поклоне, с шляпой-треуголкой в руке, какой-то блестящий кавалер, а в самой коляске сидели две дамы, в ярких туалетах которых можно было разглядеть даже мельчайшие кружева на их фарфоровых жабо и рюшах.
То был «Выезд императрицы Евгении», жены Наполеона III.
Я стоял завороженный перед этим чудом искусства и решил сам купить «Выезд императрицы Евгении». Напрягши все свои возможности и ресурсы, я еще до торжественного дня отвез эту фарфоровую группу в подарок юбилярше, с тем чтобы потом севр дефилировал на сцене среди других подношений.
Но Гельцер заявила, что она никогда не выпустит из своей квартиры эту хрупкую и драгоценную вещь и не подвергнет ее опасности быть поврежденной или разбитой.
Много лет спустя я слыхал, что Гельцер заказала для группы особый стеклянный колпак и берегла ее в своей квартире-музее на почетном месте.
Мне казалось тогда, что и эпоха та, и императрица Евгения, и Наполеон III неизмеримо отдалены от наших дней и покрыты стеклянным колпаком и пылью истории. Я вспоминал, как еще в юности мы каждое воскресенье гуляли с молоденькой институткой, раз в неделю вырывавшейся из стен Мариинского института и стремившейся на эти невинные свидания-прогулки, одна из которых закончилась однажды визитом к бабушке институтки, проживавшей в аристократическом Вдовьем доме на Кудринской площади. Дряхлые титулованные дворянские вдовы жили в этом доме на покое, имея каждая апартаменты в две-три комнаты, обставленные старинной мебелью красного дерева.
Расцеловав свою бабушку в сморщенные пергаментные щеки и оглушив ее трескотней о семейных новостях, моя спутница, лукаво улыбаясь, вдруг обратилась к старушке с просьбой показать мне какую-то ее реликвию. Бабушка, жеманно отказываясь, прошуршала теплыми туфлями по ковру, направляясь к пузатому шифоньеру, и, выдвинув один из ящиков, достала оттуда какую-то большую и сложенную шелковистую ткань золотистого цвета.
Отнекиваясь и кокетничая, старушка расстелила на столе ткань, оказавшуюся прекрасной скатерью, на которой расплылось большое пятно темно-коричневого цвета.
Мое недоумение рассеяла экспансивная институтка. Ухватив меня за руку, она, похлопывая ладонью по пятну и сияя разгоревшимися глазами, доложила:
— Это бабушка пила в Париже шоколад с Наполеоном III, и он нечаянно опрокинул свой стакан!
Бабушка скромно опустила седые реснички, совершенно явно давая понять, что и она была когда-то хороша и удостоилась не только внимания, но и порыва Наполеона III, при котором пострадали скатерть, стакан шоколада и сама бабушка…
Этот Вдовий дом и реликвия дохнули на меня чем-то таким затхлым, я с удовольствием вышел оттуда на солнечную улицу и утащил свою спутницу в Зоологический сад, гуляя по дорожкам которого, думал об эпохе Наполеона III, как о чем-то страшно отдаленном, и удивлялся, что только что видел высохшую, но еще живую реликвию того времени.
Поэтому, когда годы спустя я стоял перед «Выездом императрицы Евгении» в подвале магазина, то эпоха та казалась мне совсем туманной и давно вдавившейся в глубь веков.