Ишлинский играл на пианино всю оперу, я управлял актерами, занавесом и освещением. Музыка, декорации, свет, красочные фигурки артистов в динамических позах оставляли впечатление. Взрослые, увидев наши репетиции, были приятно удивлены. Это толкнуло нас к мысли объявить два платных спектакля для домашних. Нарисовав красивую афишу, извещавшую о постановке «Фауста» и «Кармен», мы быстро распродали (для возмещения расходов) билеты по рублю и полтиннику всем моим родным, моим старшим сестрам и их кавалерам и, пережив все полагающиеся волнения и срывы нашей премьеры, открыли сезон.
Так я впервые ребенком приобщился к театру и вступил на предстоявший мне долгий прекрасный и тяжелый творческий путь, манивший к светлым далям искусства…
Но в следующие годы домашняя опера перестала нас удовлетворять. Тайно от своих мы вступили статистами в театр Зимина, где в дальнейшем я стал даже десятским, то есть командовал десятью такими же юными статистами.
Тут началась для нас жизнь! Нас одевали и гримировали тридцатью тремя богатырями, циклопами и великанами на ходулях в шествии Черномора, мы подползали на животах лезгинами к людям князя Синодала, сражались с ними лязгающими саблями и деревянными кинжалами и, пренебрегая указаниями режиссера, падали все убитыми, чтобы подольше полежать на сцене. Мы выходили пикадорами и матадорами в «Кармен» и даже решались подпевать хористам, бесстрастно тянувшим:
— Кармен, Кармен, когда пойдешь со мною?..
Мы, неуклюжие подростки, старались быть галантными в напудренных париках и в шелковых чулках и камзолах на балу в «Пиковой даме». Полный гордости, я, как десятский, шествовал в красном облачении кардинала под балдахином в «Орлеанской деве» и даже танцевал матросский в балете «Фея кукол».
В то же время меня с ранних пор неотразимо тянули к себе газетные листы… Впиваясь взглядом в строчки набора, я мучительно старался проникнуть во все тайны их появления на свет.
Мне так хотелось заглянуть в эту жизнь, я так завидовал людям, писавшим газеты… Давно уж я решил написать что-нибудь и снести как будто по чьему-то поручению в любую газету. Но у меня не было ни темы, ни материала… Вдруг я увидал в отрывном календаре дату рождения Карамзина, потом день смерти Державина. Я перелистал весь календарь, лихорадочно отыскивая такие даты в жизни замечательных людей, чтобы какая-нибудь ровная годовщина падала на этот год. И я находил их.
Это были скромные даты — 35-летие, 60-летие, 110-летие и прочие годовщины со дня рождения или смерти великих людей или каких-либо исторических событий, и я с гордостью составлял заметку. Отнеся конверт с «рукописью» в редакцию, я, стесняясь своего детского вида и гимназической шинели (я начал деятельность с 12 лет), совал конверт в какое-нибудь окошко или в руки швейцара и убегал.
Но ночь шла без сна, я смотрел в темные стекла и радовался, когда они начинали сереть, потом, томительно ожидая утра, незаметно засыпал глубоким сном и утром, внезапно проснувшись, вдруг с забившимся сердцем замечал на своем одеяле пачку свежих утренних газет, купить которые я еще с вечера умолял мою старенькую бывшую няню.
Хрустя газетными листами, я, дрожа и волнуясь, разыскивал в колонках свою заметку.
И вдруг иногда находил эти две-три драгоценные для меня строчки, от которых я не мог оторваться, не мог поверить, что я это написал и что это напечатали…
Так я вступил на путь журналистики, с которой в дальнейшей жизни тесно переплелась моя работа в искусстве…
Говорят, что тот, кто однажды увидал перед собой огни рампы, остается «отравленным» ими на всю жизнь.
Говорят, что тот, кто однажды увидал свои слова напечатанными, останется на всю жизнь «отравленным» запахом типографской краски…
Эти две страсти завладели мной и предопределили всю мою дальнейшую жизнь.
Отец мой, как я говорил, был специалистом по историческому и современному костюму, окончил даже какую-то франко-русскую портновскую академию в Париже и был автором нескольких учебников и самоучителей, по шитью и кройке, на которые был спрос со всех концов России.
Когда в Петербурге была организована Всероссийская ремесленная выставка, отцу был отведен там небольшой павильон для экспонирования его книг, схем и чертежей. Отец взял меня с собой в Петербург, где в Народном доме Николая II расположилась выставка. На другой день после ее открытия выставку должен был посетить царь. Участников выставки долго мучили и инструктировали, как держаться с царем и как отвечать, на случай если он обратится к кому-нибудь с вопросом.
Полагалось отвечать только: «Так точно, ваше императорское величество» и «никак нет, ваше императорское величество»; самим же никаких вопросов царю не задавать.
Царь двигался по выставке во главе большой группы его сопровождающих, останавливался у некоторых павильонов и киосков и разглядывал экспонаты.
Подойдя к отцовскому павильону, царь остановился. Мы замерли.
— Французская треугольная система (без масштаба), — щурясь и подвигаясь к плакату, прочитал вслух царь.
И помолчав, обратился к отцу:
— Это как?..
— Вы не поймете… Позвольте я вам объясню, — живо ответил отец и запнулся, вспомнив все каждодневные строгие инструкции и натаскивания по линии этикета.
Царь медленно отвернулся и проследовал дальше.
Боже, какая страшная буря поднялась после того, как царь покинул выставку… Вокруг отца бушевали, рвали и метали все заправилы выставки, грозя страшным судом и карами «за оскорбление его величества»…
Дело кончилось ничем, и мы только раньше времени возвратились в Москву.
Уже в годы Советской власти отец работал инструктором в Главвоенодежде, принимая большое участие в создании первой формы Красной Армии. Помню, он ездил в Кострому и вывез оттуда из какого-то музея подлинный костюм петровского стрельца, стилизация которого была положена в основу так хорошо всем знакомой формы красноармейца, с тремя косыми накладными нашивками красного цвета, с такой же продольной нашивкой на рукаве и с буденовкой, прообразом которой послужил шлем русского витязя.
Уже в престарелые годы отец работал над переизданием своих книг и настаивал, чтобы в одной из них сохранялся для работников театра и кино отдел военной одежды с образцами форм прежней русской армии.
Посмотрев в кино «Чапаева», отец вернулся восторженным и в то же время расстроенным:
— Прав я, когда требую сохранить образцы военных форм для театральных постановок, — говорил он, — как мало прошло еще времени, а режиссеры уже позабыли или еще не изучили прежних форм, и в таком замечательном фильме, как «Чапаев», допускают ошибки! — волновался отец.
Я заинтересовался. Оказалось, что в знаменитом кадре «психической» атаки все офицеры-каппелевцы, двигающиеся с винтовками наперевес слепой, стихийной и механической шеренгой в черных зловещих мундирах, все они имеют спускающиеся с одного плеча из-под погона серебряные аксельбанты! Но аксельбанты носили только адъютанты батальона, полка, дивизии и так далее.
Не могли же каппелевцы формироваться только из адъютантов со всех белых армий.
2
Дружба с Горевыми. — «Сахарочек» из «Синей птицы». — Угроза Станиславского. — Штабс-капитан и «лабардан». — Гроб из Швейцарии.
К тому времени, когда мы близко познакомились с семьей знаменитого артиста Малого театра Федора Петровича Горева, я уже был молодым журналистом, работающим в театральных журналах и театральных отделах московских газет. В последние я также сдавал материал — репортажи-, информации, а в «Вечерних известиях» изредка даже печатались мои фельетоны.
Ф. П. Горев обладал необычайно красивой внешностью, фигурой и осанкой римского патриция. В эти годы красота его лица приобрела особую прелесть от серебра волос. Как актер он пользовался огромным успехом, славой, и даже строгий и требовательный Чехов, правда, ругнувший его в одном из своих писем к Суворину, писал как-то в другом письме тому же Суворину о Гореве:
«…У него способность иногда в некоторых пьесах возвышаться до такого нервного подъема, на какой неспособен ни один русский актер».
Семья Горевых состояла из отца и двух сыновей, также очень красивых. На старшего сына Аполлона, бывшего в то время молодым актером Художественного театра, невольно засматривались на улице люди.
Когда в нашей квартире раздавался звонок Аполлона, кухарка Груша, отпиравшая дверь, всегда торжественно объявляла:
— «Сахарочек» пришел!
Она очень любила Аполлона и однажды, получив у него контрамарку, смотрела молодого Горева в его тогда единственной роли Сахара в «Синей птице» Метерлинка.
Но неожиданно Аполлон получил роль Хлестакова в «Ревизоре», которого Станиславский тогда впервые решил ставить в Художественном театре.
Острые глаза Константина Сергеевича остановились на Гореве, «молодом человеке лет 23-х, тоненьком и худеньком», по ремарке Гоголя, и «способном хорошо носить фрак», как подобает петербургскому щеголю. То, что Горев был безусловно талантливым, не вызывало сомнения, иначе он не был бы в труппе Художественного театра.
Но после нескольких репетиций Станиславский помрачнел. У Горева совсем не шло пятое явление третьего акта, когда Хлестаков появляется в квартире городничего после осмотра богоугодных заведений и училищ. Аполлон «выпал из тона», вернее, не мог нащупать его. Сцена шла фальшиво. Еще хуже обстояло с шестым явлением, в знаменитой сцене «опьянения и вранья». Не было того, что Гоголь писал о Хлестакове в своих «замечаниях для гг. актеров» и характеристиках персонажей «Ревизора»: «Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно».
Эта сцена совсем не удалась Гореву. После одной из репетиций Аполлон пришел к нам подавленным и несчастным. К. С. Станиславский снял его с роли Хлестакова, но в последний момент отсрочил свое решение до следующего дня, предоставив Гореву возможность провести еще одну репетицию дополнительно к тем, на которых Константин Сергеевич бился с ним, блистал гениальными режиссерскими подсказками, раскрывая образ, и добивался, как я теперь понимаю, «полной сосредоточенности всей духовной и физической природы» в актере, которая должна захватывать «все пять чувств человека»…