Записки Степной Волчицы — страница 17 из 41

ь на меня, — что все, кому придет в голову с вами потанцевать — либо извращенцы, либо маньяки?

— Знаете, — неожиданно для себя рассмеялась я, — даже если бы кому-нибудь просто пришла охота надо мной посмеяться, выставить на посмешище, заставив плясать, я бы, дура, конечно, ничего не заподозрила.

— Значит, потанцуем.

— Я не то имела в виду. При всем моем желании, я бы на это все равно ни за что не отважилась. То есть мысленно, в мечтах я много раз видела себя танцующей, и в свое время мне ужасно хотелось научиться классно танцевать — рок-н-рол, твист, шейк. Честно говоря, я вообще танцевала лишь пару раз в жизни. Один раз в пионерском лагере с подругой. А другой — с мужем на нашей свадьбе. Я ведь, понимаете ли, невероятно синий чулок.

— Ого! Тогда да. Тогда нужно начинать с медленных танцев. Не то, начав с быстрого, вы не сможете остановиться, пока не натанцуетесь до упаду. Для того чтобы танцевать — вообще ничего не требуется — кроме желания и воображения. А если быть точным, то и одного желания достаточно.

— Вот желания-то у меня как раз и нет, — солгала я, отводя глаза.

— Ай-яй-яй! — укоризненно покачал головой он. — Вы же всегда ненавидели вранье! — Ай-яй-яй! — довольно язвительно и неприязненно повторил он, кажется, начиная во мне разочаровываться.

Что ж, опять-таки, это и к лучшему: мне давно было пора в мои овраги.

— Вы что, зануда?.. Вас, наверное, и школе, — сказал он, — называли не иначе, как прокурором?

Мне снова сделалось не по себе, потому что в школе ко мне действительно приклеилась кличка «прокурор» — до того страстно я ненавидела неправду и разоблачала ложь. Да кто он такой?.. Я возмущенно подняла на него глаза, решив про себя, что выдержу любые насмешки, но с удивлением увидела, что меня встретил мягкий, кроткий, почти нежный взгляд его глаз — синих, как порох, который я однажды видела, когда отец разбирал пистолетные патроны, зачем-то вытрясал из них порох маленькими горками на лист бумаги, а затем снова собирал патроны. Ну да, некоторое время у отца было «личное оружие», которое он потом, конечно, сдал…

И опять мне сделалось стыдно, словно я была девочкой, которую старшие уличили в чем-то неприличном. Пусть меня накажут, это даже хорошо. Я и сама терпеть не могла лицемерия… Как зачарованная, я смотрела на него, стараясь вспомнить, где я могла видеть эти глаза, эти золотистые, по-Есенински кучерявые волосы? Кажется, он напомнил мне Илюшу Берёзина, мальчика, в которого я была влюблена в пионерском лагере, так мечтала пригласить на танец, или чтобы он меня пригласил, а вместо этого танцевала с моей глупой и некрасивой подружкой Катькой Шумейкер, которая мастурбировала по сорок раз на дню… Впрочем, нет, Илюша-то был рыженьким и пухленьким, а этот — худощав и белокур. Тогда кого?… Словом, я не могла ухватить за хвостик ускользающее воспоминание детства.

— Я не зануда, — в отчаянии сказала я. — Я мать двоих детей. Пока муж не ушел, у нас была прекрасная семья. Я писала стихи. Ужасно много работала. У меня просто не было времени танцевать.

Он протянул руку и действительно ласково погладил меня по голове. Сколько ему лет? 35?.. 30??.. 25???.. Или того меньше? Я ничего в этом не смыслила.

— Вы хотите сказать, что мать двоих детей, поэтесса и работяга не может быть занудой?

— У меня и так отвратительно на душе! — взмолилась я. — Я бедная женщина, которую бросил муж. Я брошенная жена. Да еще вы меня распинаете.

— Это вы-то брошенная жена? — ничуть не сжалившись, рассмеялся он мне в лицо. — А по-моему, вы сами давно плюнули на мужа. Да и как могло быть иначе, если в постели он стал похож на мертвеца, а в быту годился разве на то, чтобы им, как тем же покойником, забор подпереть.

— Нет, вы не правы, — пролепетала я. — Он был хозяйственный, добрый, заботливый. К тому же, очень талантливый человек.

Но он меня и слушать не хотел, отмахнулся.

— После тридцати лет ничего, кроме газет не читал, зато хотел весь мир научить истине. Сутками просиживал за компьютером, заигрывался, как ребенок, или в гараже с машиной. А когда напивался, то и вовсе превращался в малахольного. Как, собственно, большинство мужчин. Но вы продолжали жить с ним — вот что мерзко…

— Я была с ним счастлива! — в ужасе прошептала я.

— О, большое счастье — совокупляться с трупом, вести беседы с зомби, вещающим исключительно о коммунистах и демократах, возвращаться из гостей с пьяным дураком! Готов поспорить, вы ему даже не наставили рога, героическая женщина… Ладно, о вашей прошлой жизни мы еще поговорим, а пока давайте выпьем за вашу будущую жизнь!

Я вдруг обнаружила, что он держит меня за руку (ничего особенного, просто хотел успокоить), но отчаянно боялась, как бы он и правду не потащил меня танцевать на пятачок сбоку от барной стойки, где как угорелые скакали какие-то мужчины и женщины. Я вполне допускала, что он какой-нибудь сексуальный извращенец. Мне казалось чем-то невероятным, чтобы ко мне, старой кляче, вязался этот чудесный молодой человек. Однако это предположение не только не вызывало у меня отвращения или настороженности, наоборот, мне в голову лезло всё то, что я видела и читала о сексуальных извращенцах (а переводила я в свое время массу порнухи) и на какие фокусы они способны. Я смотрела на его улыбающиеся губы, на широкие плечи, на длинные чуткие пальцы с чистыми розовыми ногтями и сама удивлялась своим мыслям и чувствам. Я не видела никаких причин, чтобы не хотеть ему подчиниться. Больших трудов мне стоило высвободить свою руку из его руки. Дрожащими пальцами я извлекла из сумочки сигареты, предложила ему, но он покачал головой и предложил мне свой серебряный портсигар, потом щелкнул зажигалкой, и мы закурили.

— Попробую отгадать, как вас зовут, — промолвил он.

— Вы, часом, не экстрасенс?

— У вас должно быть волевое, я бы сказал героическое имя…

— Меня зовут Александра, — опережая его, поспешно выдохнула я и невольно поежилась. Не хватало мне еще чудес чревовещания.

— Вам подходит, — кивнул он. — Кстати, героев должен кто-то направлять. Иначе они наломают немало дров своими подвигами. Неужели у вас действительно нет любовника?

— Я похожа на женщину, у которой есть любовник?

Он еще раз критически оглядел меня и медленно покачал головой.

— За мной однажды ухаживал один тихий, пожилой историк, старый холостяк, живущий с мамой. Мы с ним пару раз гуляли на Воробьевых горах. Но, думаю, глядя на меня, он в конце концов побоялся угодить в лапы нимфоманке-некрофилке, прямо там — на Воробьевых горах… — неловко пошутила я.

— А сегодня? — поинтересовался он. — Когда я вас увидел, то сразу подумал, что у вас вышла большая семейная ссора или жуткая размолвка с любовником.

— Ничего от вас не скроешь. Все-то вы замечаете. Только не с супругом и не любовником. Это трудно объяснить. В общем, я дружу с одним писателем, который всегда считал, что дружба между мужчиной и женщиной — нонсенс… Не стоило мне сегодня вообще к нему ходить. Я и шла-то к нему, потому что некуда было идти, кроме как…

— В овраги, — подсказал он.

— Ну да, в овраги, — удивленно кивнула я, чувствуя необычайно приятное тепло и негу во всем теле, а в голове, помимо вселенского черного мрака, что-то вроде отдаленных вспышек-зарниц, словно в преддверии сотворения мира. — Разве я успела о них обмолвиться?

— Да, как-то мимоходом. Ну так, что там с вашим приятелем-писателем?

— В общем, он большой поклонник Леннона. У него и в кабинете есть его портретик. Вот он-то, этот портретик, меня и разбесил.

— Джон Леннон? Это, которого застрелили, из ансамбля «Битлз», что ли?

— Вы опять смеетесь? Я выгляжу такой безнадежной идиоткой, да?

— Ладно, ладно, шучу. Обиделась, знать, шутка удалась. С вами одно удовольствие пошутить. Знаю, слышал, конечно. У меня им еще родители увлекались… Извините, перебил. Так чем, говорите, вас Леннон разбесил?

— Не Леннон, а этот портретик. То есть не портретик, а то, как он смотрел из рамочки на моего приятеля-писателя, на всю его жизнь, жену, квартиру, обстановочку, два холодильника на кухне… А главное, на икону Иисуса Христа на противоположной полочке. Всё это показалось мне вопиюще неправильным. А мой приятель, хороший, богобоязненный, не только не замечал этой неправильности, а наоборот, пытался возвести ее в принцип, и при помощи этого принципа судил меня, моего мужа, своего бывшего друга, весь мир, да и себя самого тоже… Я, наверное, чушь горожу. Вы не понимаете…

— Отлично понимаю. Валяйте дальше.

— У него это во всем — принцип как скальпель. Резать правду-матку, искать истины. Не меч, говорит, я вам принес, но скальпель. Бог с ней с истиной, в самом деле! Хоть бы себя пожалел. Иногда на него на самого просто жаль смотреть — так умучил себя своей истиной. Это как какой-нибудь доктор Менгеле — искренне никак не мог взять в толк: как же так — чтоб ради науки немножко людишек не покромсать. А ведь сказано, написано же, что истина есть Бог, истина у Бога. То есть Богу и принадлежит раз и навсегда. И не стоит так уж гоняться за ней. Тем более при помощи скальпеля потрошить души. Может быть, это даже лучше, если чего-то не знать. Писатель-то обязан это понять. Гоголь-то, к примеру, понял: нельзя по России, по самому себе ножиком; сделал единственно правильный вывод, обуздал страсть к истине, принял крутые меры… Вы меня понимаете?

— Крутые меры? Что ж тут не понять. Стало быть, вы плюнули этому вашему писателю в физиономию, обругав фарисеем и книжником? Выцарапали ему глаза?

— Нет, конечно. Просто убежала, как побитая собака.

Он подлил вина, и мы снова выпили. Закурили еще по одной сигарете, на этот раз из его портсигара.

— А бежать-то вам, как оказалось, некуда, — улыбнулся он. — Кругом сплошное разорение. Нет норки, куда можно было бы забраться, свернуться калачиком, заснуть, провалиться в небытие. Разве что в оврагах, наглотавшись таблеток. Б-р-р, какая скука!

— Знаю. Только что поделаешь? Я ведь теперь никому не нужна. Теперь у всех своя жизнь.