Записки Степной Волчицы — страница 19 из 41

, — куда предпочтительнее, чем крошечный райский садик посреди гор дерьма…

Однако, борясь со змеей у себя между ног под подолом, отчего меня уже начало бросать то в жар, то в холод, я смотрела на него почти со священным ужасом. В этих круглых очках, он еще меньше был похож на Джона. И все-таки, собравшись с духом и крепко сжав змею в кулаке, я смогла выпалить в заключение нашей беседы, чтобы продемонстрировать свое понимание и осведомленность:

— Но это, однако, лишь одна из интерпретаций, верно? Так сказать, вульгарно-земная трактовка. А есть еще религиозно-мистическая. По сравнению с бесконечной вечной жизнью — земная юдоль вроде скоротечной чахотки!

Скользя между моих ладоней, змей входил в меня, что называется, предельно конкретно, — напоминая отнюдь не тампакс, а определенно нечто другое.

— Где же, Йоко? — в последнем усилии прохрипела я.

— О, Йоко! О, Йоко! — весело пропел он, заметно затуманившись.

Чтобы побороть наваждение, я откинула подол юбки, и тут обнаружила у себя в руках миниатюрную, кукольную Йоко.

— Говорила, говорила ему, — запищала голенькая Барби-Йоко, пока он благостно покачивал головой, — подумай хорошенько, прежде чем ехать в Америку. Америка, это ведь на любителя…

— Нужно было к нам — в Россию! — прошептала я.

— Уперся, как хрен. Хочу, говорит, Диснейленд посетить, хочу поближе к старине Элвису и Джимми Хендриксу. Вот приехали. И что вы думаете? Все косяк-наперекосяк. Покатался на американских горках — замутило. Пришел в гости к Элвису, навстречу вышел какой-то жиртрест, увешанный венками и бусами, с хором вертлявых цыганок и медной секцией в человек сорок. Пойду тогда, говорит, хоть погляжу на шестипалого негритянского гения-гитариста, прославленного Джимми Хендрикса. Как пришел, первым делом хвать Джимми за руку, глянул — а на ней-то всего пять пальцев, — да как заорет: «Караул! Обокрали музыканта в вашей Америке! Палец ашка сп…ли!..»

2

Проснувшись, я тут же позабыла этот сон. Только осязательное ощущение от змеи осталось. А сон вспомнила лишь позже. Отключилась я на полчаса, не меньше, причем прямо посреди гама, топота и грохочущей музыки, а глаза открыла — как будто и не спала. Никаких оврагов не было в помине. Радостно и бодро взглянула на моего славного молодого человека, который, снова дружески положив ладонь мне на темя, наклонился и промолвил:

— Дай-ка мне рублей двести-триста, я там немного задолжал.

Тот же загорелый бицепс. Те же веселые голубые глаза. Никакого разрыва во времени и пространстве. Я раскрыла сумочку и, не раздумываясь, протянула ему еще одну пятисотрублевую купюру. Господин N. одолжил мне все деньги свежими пятисотрублевыми купюрами.

Он отошел, но уже через минуту вернулся.

— Ну, как ты? — улыбнулся он, присев рядом. — Вижу, тебе гораздо лучше.

— Просто чудесно! — прошептала я.

— Еще немножко посижу с тобой, а потом уйду. У меня свидание.

— Как? С кем? — ахнула я, потом, спохватившись, что веду себя предельно глупо, убито пролепетала: — Да, конечно. Я понимаю…

Он взял меня за руку и заглянул мне в глаза.

— Ну-ну, не глупи, пожалуйста! Мы же с тобой друзья, верно? Просто одна знакомая дачница пригласила меня к себе в гости — хочет показать мне свою одинокую светёлку. Не мог же я отказать даме? Для нее это жизненно важно.

— Да, конечно… Только я думала, ты еще побудешь со мной. Для меня, может быть, это тоже жизненно важно, гораздо важнее. И светелку, кстати, я тут неподалеку тоже снимаю. Моя хозяйка — прекрасная женщина, была бы рада с тобой познакомиться.

— Ну, — развел руками он, — ничего не поделаешь. Дал слово. Откуда мне было знать, что ты так сразу решишься пригласить меня в гости. Ты ведь даже отказалась пойти потанцевать…

Не хватало мне еще разреветься. Тогда бы не осталось ничего, как пойти в уборную и удавиться. Какое я вообще имела на него право? Может, я в свои сорок восемь лет и наивная дура, но не на столько, чтобы не понимать, что здесь играют по определенным правилам, и не мне с этим спорить. Я сочла бы за счастье играть по любым правилам, лишь бы не возвращаться к прежним страшным мыслям.

— Вот, что мы сделаем, Александра, — почти жестко сказал он, беря меня за обе руки. — Единственное, что в моих силах — это немного проводить тебя сейчас домой. Если, конечно, ты не собираешься сидеть тут до утра. Ну, что скажешь?

В другой раз у меня бы, наверное, возникло тысячу подозрений, но теперь я без колебаний согласилась.

— Кстати, — продолжал он, — что ты собираешься делать, когда вернешься домой? Спать, как я подозреваю, ты еще не собираешься.

— Не знаю. Может быть, немного поработаю или почитаю. Мне есть, о чем поразмыслить, записать, — задумчиво проговорила я, вспомнив давешний сон.

— Нет, так не годится. А лучше — вот, что: тут есть английский джин и индейский тоник. Возьми домой и еще немножко покути в одиночестве. А после — сразу бай-бай. Договорились?

Мои прежние страшные мысли были где-то далеко, и чтобы не возвращаться к ним, я с радостью ухватилась за эту идею, как девчонка, которой захотелось пошалить. Чувствуя себя чуть ли не завсегдатаем заведения и знатоком здешних порядков, я снова раскрыла сумочку и, достав еще одну розовую купюру, протянула ему.

— Я слышала, это любимый напиток бухгалтеров и налоговых инспекторов, верно? — попробовала пошутить я.

— Это вкусно, честно слово, — серьезно заверил он меня и через минуту вернулся с пластиковым пакетом, в котором просвечивала бутылка джина и бутылка тоника.

Мы вышли из заведения. Луна, еще недавно казавшаяся блеклой, прозрачной капелькой, разрослась в огромное ледяное озеро, затмившее своим сиянием все звезды. Мой спутник предложил мне руку, и я крепко уцепилась за его локоть. Я была не только пьяна, но и необычайно возбуждена, и шепотом читала ему какие-то беспорядочные стихи.

— Знаешь, — вдруг сказал он, — я вспомнил, что ты рассказывала про Леннона и про твоего господина N. Что-то похожее накатывает и на меня, когда я вижу моего научного руководителя профессора. Раздражение, даже ярость…

— Так ты студент, аспирант, ты учишься? — изумилась я.

— Да, — небрежно махнул рукой он, — на физическом факультете. Отделение астрофизики.

— В университете?

— Не важно.

Теперь, по крайней мере, мне было известно, что он аспирант-физик. Астрофизик. Какая прелесть!

— Про профессора говорят, — продолжал он, — что он без пяти минут академик, членкор. А мог бы выбиться и в нобелевские лауреаты. Писал фундаментальный труд с уклоном в астрономию — универсальную теорию физических полей, которая бы полностью объяснила происхождение и устройство мира. Так сказать, мечтал положить конец науке. Только у него случился какой-то кризис — всё бросил и нарочно перевелся к нам на кафедру, в наше болотце, да еще взялся читать студентам элементарный курс общей физики. Это как если бы какому-нибудь Эйнштейну пришла в голову фантазия переквалифицироваться в сантехники… Ужасно замкнутая, мрачная личность наш профессор. Как-то раз попросил меня подменить его на лекции. «Неважно себя чувствуете?» — из вежливости спросил я. Он взглянул на меня, как на насекомое. Потом повернулся и, засеменив по коридору, вдруг забормотал, бессвязно, обращаясь куда-то в пространство: «Чувства? Мысли? Или что-то третье? Чушь собачья! Ерунда!.. Может быть, вера?..» Потом спохватился, вернулся ко мне и, покраснев, пробормотал, что современная физика вызывает у него тошноту. Причем не только фундаментальная физика с высшей математикой, но и вообще, дескать, вся наука его не удовлетворяют. Что он уже подумывает, а не пойти ли преподавать арифметику в младших классах… Потом поблагодарил меня и убежал. Но с того дня держался со мной еще суше и официальнее.

— Да, забавный у тебя профессор! — рассмеялась я.

— Понимаешь, сначала мне эти его странности даже очень нравились. Когда такое интеллектуальное светило кроет свой же собственный предмет, это придает особый шик. Потом кто-то шепнул, что он еще и наведывается в церковь. Я специально стал за ним следить и — что ты думаешь? — действительно каждый божий день до и после занятий непременно заходит в храм! Я как-то раз тоже зашел за ним, смотрю — бухается на коленки перед иконами и — крестится, крестится: «Господи, прости, просвети дурака!..» Зато на кафедре, не считая того случая, напускает на себя такой вид, будто наука может объяснить всё на свете, включая самого Господа Бога. Между прочим тогда в церкви, в отличие от него, упавшего на коленки, находящегося чуть не в состоянии аффекта, у меня-то была возможность спокойно оглядеться по сторонам, рассмотреть окружающие нас иконы. Особенно запомнились две из них. Я нарочно наклонился к какой-то старушке, спросил у нее, что это за иконы. Оказалось, на одной изображен преподобный Сергий Радонежский, а на другой преподобный Серафим Саровский. Оба смотрели на моего профессора, чья голова была набита уникальными познаниями, как на чудака, который явно ошибся адресом. Смотрели сурово, и в то же время как бы безмерно скорбя. Они-то видели профессора насквозь, — как и то, что через полчаса он отряхнет коленки и отправиться в аудиторию забивать студентам головы истинами об электромагнитных и гравитационных полях… Вот лицемерие-то! Всю жизнь проковыряться в науке со своими формулами, чтобы в результате засомневаться, а вдруг вообще вся наука неправильная, что концы с концами никогда не сойдутся. Заметался, ломанулся от отчаяния в церковь. Наверное, и Бога представляет, наподобие какого-нибудь эм-це-квадрат. А может, просто медленно сходит с ума наш профессор. Кончит тем, что уйдет в монахи, запрется в келье «Господи, просвети дурака!». Будет молиться, поститься, да только прежней своей системы из головы всё равно не сможет выбросить. Так и хочется его пнуть: «Что ж ты нам-то, втираешь, профессор про величие науки?!..»

— Он бедный, его пожалеть надо, — вздохнула я.

— Бедный-то он бедный, только ведь я, между прочим, еще в детстве, в школе, читал про моего фундаментального профессора, читал также его прекрасные, увлекательнейшие научно-популярные статьи о фундаментальной физике и астрофизике. Одно из негромких, но великих имен. Он был для меня идеалом ученого-теоретика. О таком пути я сам мечтал… У меня была идея стать Ньютоном или Эйнштейном, а увидев, до чего дошел мой профессор, меня как обухом ударило — такое разочарование! То есть вдруг открылось, что единственное, что меня ждет впереди — не истина, а глухой тупик! Вдобавок, сразу припомнил, что под конец жизни многие великие ученые разочаровывались в своих великих теориях, реально сходили с ума… Вся наука мне, естественно, сразу опротивела. А вместе с наукой и вся моя жизнь, поскольку ни о чем другом, кроме науки, я и думать не хотел. Как я только руки на себя не наложил…