Когда, через несколько дней после разбирательства у мирового судьи, мне нужно было присутствовать при дополнительном, перед окончанием следствия, допросе нескольких обвиняемых, у меня возник вопрос о том, имею ли я на это право, ввиду того, что против меня может быть по ст. ст. 605 и 608 Устава уголовного судопроизводства предъявлен отвод, как против лица, с которым один из обвиняемых имел тяжбу. В то время – время непосредственного осуществления судебной реформы – лица судебного ведомства отличались особой щепетильностью в исполнении своих обязанностей и следовали совету Бентама о том, что судья не только должен быть справедливым, но и казаться таким. Поэтому, раз могло быть заявлено обвиняемыми сомнение, что я могу относиться, по личным чувствам, к ним не беспристрастно, я считал невозможным продолжать участие в деле и просил прокурора освободить меня от дальнейшего ведения дела о подделке серий. Взгляд мой был разделен и прокурором судебной палаты Писаревым, который в представлении министру юстиции высказал: «Дело объясняется очень просто: заявленная в уголовном порядке претензия на лицо прокурорского надзора связана с возбуждением вопроса об его отводе, а товарищ прокурора К. имеет репутацию даровитого и опытного обвинителя». К этому следует добавить, что кроме меня при Харьковском окружном суде тогда состояло лишь два товарища прокурора, из которых один – Е. Ф. де Росси, вполне заслуживавший, чтобы к эпитету «даровитый и опытный» были присоединены слова «энергический и настойчивый», – не мог обвинять по делу серий, ибо в качестве члена уголовной палаты подписал первый обвинительный приговор по делу, а другой лишь недавно оставил следственную практику, был незнаком в подробностях с обширным и сложным производством по делу серий и поэтому не мог представлять сильного борца против опытных и искусных защитников, к которым, конечно, обратились бы подсудимые. Жалоба Беклемишева наделала много шума в Харькове, чему способствовало и появление у мирового судьи, в качестве моего представителе, всеми уважаемого присяжного поверенного Морошкина. Я получил по этому поводу несколько анонимных писем. В одном из них стояло: «Господин гуманный при следствии и опасный на суде обвинитель! Enfin deloge! A la guerre comme a la guerre» [13]. Почти одновременно с представлением прокурора судебной палаты министру юстиции по поводу «опровержения», к последнему от шефа жандармов поступила докладная записка Беклемишева, в которой, прибегая к графу Шувалову, как к единственному источнику защиты против интриг прокурорского надзора с Шахматовым (в это время уже старшим председателем Одесской судебной палаты) во главе, он просил о производстве, данною шефу жандармов властью, дознания, которое, открыв массу зла, навсегда развяжет просителя с злополучным делом о сериях. Расчет на мое устранение от дела, если таковой действительно был, оказался, однако, неудачным. Я был переведен в Петербург, а на мое место был назначен умелый обвинитель Монастырский, который и провел на суде возобновленное дело о подделке серий.
В сентябре 1871 года, будучи прокурором Петербургского окружного суда, я поехал отдохнуть в семействе моих друзей, в имение «Селям», на южном берегу Крыма, и возвращался через Одессу. Проводить меня на станцию пришел прокурор местной судебной палаты Фукс, имевший весьма сановитую внешность и представлявший из себя то, что Горбунов называл «мужчиной седой наружности». Мы тепло простились, и я продолжал перекидываться с ним словами, уже сидя в вагоне. В числе ближайших ко мне пассажиров, на скамье наискосок, сидел гладко выбритый, суетливый господин неопределенного возраста. Едва мы двинулись и я помахал моему провожатому шляпой в ответ на пожелания доброго пути, как этот господин, вероятно, введенный в заблуждение моей тогдашней моложавостью, спросил меня с любезной улыбкой и указывая глазами на удаляющуюся платформу, на которой еще стоял Фукс: «Ваш папаша?» – «Нет, знакомый». – «И, конечно, хороший знакомый?» – наставительно произнес он. «Да, хороший». – «А вы далеко едете?» – «Да, далеко», – отвечал я неохотно, не любя дорожных разговоров с незнакомыми. Но мой собеседник не унимался. – «Куда же именно?» – «На север». – «Значит в Петербург?» – «Да». – «Через Киев или Харьков?» – «Через Харьков». – «Гм! Кажется, это хороший город, а?» – «Да, хороший». – «А вы там бывали?» – «Да, бывал». – «А кто там теперь губернатор?» – «Не знаю», – отвечал я, чтобы отделаться от расспросов, делавшихся громко, на весь вагон. «Кажется, князь Кропоткин». – «Значит прежнего уже нет!» – «Кажется, нет». – «А что там сталось с знаменитым делом серий? Заглохло, вероятно, с тех пор, как К. (он назвал меня) насильно перевели куда-то. Говорят – плакал, не хотел бросать этого дела. Но уж очень сильна была интрига! Вот извольте у нас быть честным человеком! Подкупить его было нельзя, так отравить пробовали, едва жив остался…» Я не вытерпел и неосторожно сказал: «Этого никогда не было!» – «Как не было? – возопил незнакомец. – Извините-с, было! Я достоверно знаю». – «Могу вас уверить, что это ложный слух». – «Я не распространяю ложных слухов, – запальчиво сказал мой собеседник, – и привык, чтобы моим словам верили, почему и повторяю, что его покушались отравить, чтобы замять, в угоду дворянству, дело, все нити которого были в его руках!» Я пожал плечами. «Нечего пожимать плечами, молодой человек, – высокомерно сказал он, – а надо относиться с уважением к деятельности честных людей… Их у нас немного! Вот оно, наше общество, – все более и более горячась и как-то нервно подергиваясь и вращая глазами, почти уже закричал он на весь вагон – Вот, не угодно ли?! Извольте полюбоваться! Говорят, что человек с опасностью жизни исполнял свои обязанности и преследовал вредных людей, а молодой человек не верит! не хочет верить! Вот представитель нашего испорченного общества! А скажи я, что К. украл 300 тысяч, – он сейчас поверит, с радостью поверит! Вот так у нас все! Стыдно, стыдно-с, молодой человек!»
Разговор принимал неприятный оборот, и было очевидно, что холерический путешественник только что еще начинал пускать в ход дерзости, которыми был заряжен. Надо было положить этому конец… «Да позвольте, – сказал я, – вы введены в заблуждение…» – «Не я, а вы-с! – снова закричал он. – Я никогда не говорю того, чего достоверно не знаю. И па-а-азвольте вас, милостивый государь, наконец, спросить, на каком основании вы, даже не потрудившись узнать, с кем вы имеете честь говорить, позволяете себе сомневаться в правдивости моих слов?!» – «Да на том основании, что я сам тот именно К., о котором вы столь лестно отзываетесь, и могу вас уверить, что меня, в данном случае, к великому моему сожалению, никто никогда не отравлял, а из Харькова я был переведен в Петербург по собственному желанию;». – «Неправда! – почти взвизгнул незнакомец, – вы не К.: он должен быть гораздо старше!» Я молча вынул из бумажника мою официальную карточку и подал ее ему. Настало общее молчание – говорю общее потому, что пассажиры, ожидая по тону моего собеседника какого-нибудь скандала, насторожили уши.
Желчный господин внимательно прочел мою карточку, подумал, потом вскинул на меня испытующий взгляд и вдруг, как бы озаренный какою-то мыслью, быстро положив карточку на колени, протянул мне обе руки и торжествующе умиленным голосом воскликнул: «А! Понимаю: благородная скромность! Понимаю… Очень рад познакомиться… Позвольте отрекомендоваться: директор реального училища С-и». Очевидно было, что сбить его с раз занятой позиции было невозможно, и мне осталось покориться судьбе и навсегда остаться в его сознании связанным с представлением о моем неудавшемся отравлении.
Нам пришлось встретиться через 28 лет в Сенате. Бедняга предстал предо мной как подсудимый, принесший кассационную жалобу на приговор петербургского мирового съезда по обвинению его в оскорблении городового. Вспоминая прошлую встречу, я не сомневался, что оскорбление имело место, но, по счастью для С., съездом было допущено существенное нарушение форм и обрядов, и приговор был кассирован. В своих объяснениях перед Сенатом он так же, как и в давние годы, волновался и плохо управлял собой, но по виду очень постарел, и я бы его не узнал при встрече. Да и я, конечно, уже не был похож на того молодого человека, который когда-то самонадеянно позволял себе не соглашаться со скоропалительным елисаветградским педагогом по вопросу о своем собственном отравлении.
Иван Дмитриевич Путилин
Начальник петербургской сыскной полиции Иван Дмитриевич Путилин был одной из тех даровитых личностей, которых умел искусно выбирать и не менее искусно держать в руках старый петербургский градоначальник Ф. Ф. Трепов. Прошлая деятельность Путилина, до поступления его в состав сыскной полиции, была, чего он сам не скрывал, зачастую весьма рискованной в смысле законности и строгой морали; после ухода Трепова из градоначальников отсутствие надлежащего надзора со стороны Путилина за действиями некоторых из подчиненных вызвало большие на него нарекания. Но в то время, о котором я говорю (1871–1875), Путилин не распускал ни себя, ни своих сотрудников и работал над своим любимым делом с несомненным желанием оказывать действительную помощь трудным задачам следственной части. Этому, конечно, способствовало в значительной степени и влияние таких людей, как, например, Сергей Филиппович Христианович, занимавший должность правителя канцелярии градоначальника. Отлично образованный, неподкупно честный, прекрасный юрист и большой знаток народного быта и литературы, близкий друг И. Ф. Горбунова, Христианович был по личному опыту знаком с условиями и приемами производства следствий. Его указания не могли пройти бесследно для Путилина. В качестве опытного пристава следственных дел Христианович призывался для совещания в комиссию по составлению Судебных уставов. Этим уставам служил он как правитель канцелярии градоначальника, действуя, при пересечении двух путей – административного усмотрения и судебной независимости – как добросовестный, чуткий и опытный стрелочник, устраняя искусной рукой, с тактом и достоинством, неизбежные разногласия, могшие перейти в резкие столкновения, вредные для роста и развития нашего молодого, нового суда. На службе этим же уставам, в качестве члена Петербургской судебной палаты, окончил он свою не шумную и не блестящую, но истинно полезную жизнь.