— Брать с него пример — это вовсе не значит обязательно уничтожать немецкие танки.
Мы втроем: Клименко, Рубакин и я, конечно, хорошо знаем об этом и сами, а о танках я сказал только для того, чтобы немного подзавести впечатлительного Гельтура.
Мы знаем и о том, что Прут еще обязательно скажет:
— Нужно хорошо выполнять свои служебные обязанности!
И он это говорит и заканчивает:
— Война это труд…
Это мы многажды слышали от него и раньше. И все-таки я продолжаю глубокомысленно:
— Но ведь труд труду рознь. Есть труд разведчика, труд пулеметчика, и есть труд кашевара или, допустим, следователя.
Прут терпеливо слушает и спешит со всем известным примером:
— Вы помните, как два месяца назад в нашем штабе получили почту и недосчитались одного пакета с секретными документами? Оказалось, что ротозей фельдъегерь заснул в дороге и не заметил, как целый мешок вывалился из кузова машины. Хорошо, что наш Клименко быстро во всем разобрался, проследовал по следу той автомашины и подобрал пропажу в кювете. Ну а если бы секретная папка попала в руки врага? Разве это не живой пример выполнения своего долга военным следователем? При чем здесь кашевар и прочие?
Клименко горделиво на всех поглядывает.
Я же с Прутом согласен: был не подвиг, а лишь удачная догадка, оправдавшая себя, но мне искренне жаль, что, поставив следователя рядом с кашеваром, я, по-видимому, огорчил Прута.
Выхожу на улицу. Падает, падает снег. Странно. Мы в каких-нибудь десяти километрах от линии фронта, а стоит глубокая тишина, немцы даже перестали бомбить. Впрочем, военных объектов здесь нет, от прошлых налетов от села остались лишь груды камней, дерева и стекла.
…Стать следователем я мечтал давно, с первых лет студенческой жизни. Моим кумиром тогда и долгие годы был следователь по особо важным делам Прокуратуры Союза ССР Г. Р. Гольст. Я учился на втором курсе Московского юридического института, когда он вел одно из самых сложных уголовных дел об убийстве главным патологоанатомом Афанасьевым-Дунаевым своей жены Нины Амираговой, молодой и чрезвычайно привлекательной особы.
Труп своей жены Афанасьев-Дунаев расчленил и разбросал в разных местах Московской области, но, несмотря на все его увертки, Гольст его все же уличил.
Обо всех перипетиях этого нашумевшего в Москве дела я знал, как староста институтского криминалистического кружка, вхожий в следственную часть Прокуратуры Союза.
Я был просто влюблен в Гольста: однажды я встретил его на улице Горького и целый квартал незаметно следовал за ним, поражаясь тому, что Гольст, как Печорин, шел, совершенно не размахивая руками. Позже об этой его особенности я с восторгом рассказывал своим соседям по общежитию в Козицком переулке.
Свою карьеру я начал в должности обыкновенного народного следователя Овидиопольской районной прокуратуры под Одессой. Но через год началась война и сделала меня военным следователем прокуратуры стрелковой дивизии, начавшей свой боевой путь от Днепропетровска.
Знакомая девушка, провожая меня на фронт, умоляла, чтобы я берег себя. В том, что самые опасные дела будут поручаться мне, она, разумеется, не сомневалась.
На фронте, как говорится, я еще без году неделя, а что сделал?
Расследовал дела нескольких дезертиров и самострельщиков, вел беседы на правовые темы с поступающим пополнением, помогал Пруту проверять некоторые сигналы и жалобы, поступавшие к нам. Вот, пожалуй, и все. М-да, маловато.
Возвращаюсь в прокуратуру. Клименко и Рубакин по-прежнему поглощены шахматной игрой. Гельтур все еще читает газету. Судя по всему, дошел до раздела о международном положении. В этих делах он величайший дока. Прут, повернув в мою сторону голову, спокойно произносит:
— Только что позвонили: в твоем восемьдесят втором полку исчез боец Духаренко, всего вероятнее дезертировал. Если будут достаточные основания, возбуди дело и прими его к своему производству!
По неписаному распорядку все части и подразделения нашей дивизии Прут поделил между нами, тремя следователями: Клименко, Рубакиным и мною. Поскольку в стрелковой дивизии три стрелковых полка, то и они распределены между нами. 82-й — «мой» полк.
От штаба полка отправляюсь в один из его батальонов и в роту, где служил Духаренко. Он прибыл пару месяцев назад в составе пополнения, одетого еще во все штатское, вплоть до шляп и галстуков.
Все они были призваны в последний момент из районов, которым угрожала оккупация. Большинству из них было под сорок лет — возраст, когда уже не так легко привыкнуть к армейским порядкам. Был, например, в числе их и учитель географии, интеллигент, никогда не служивший в армии. На самый простой вопрос он мог ответить только вопросом. Однажды командир батальона на построении спросил его:
— Вы пошли в армию добровольно?
Красноармеец ответил:
— А как вы сами думаете? Неужели я мог спокойно ждать повестку, когда немцы уже здесь, в Донбассе?
И комбат капитан Свердлин, суховатый и подтянутый кадровый офицер, привыкший к лаконичному «да» или «так точно», был столь поражен, что не сделал учителю строгого внушения за неуставной ответ.
Среди новобранцев Духаренко выделялся. Он был недавно освобожден по амнистии из исправительного лагеря, где отбывал наказание за мелкое хулиганство, и, пока маршевая рота следовала в часть, не раз поражал всех своей лихостью и находчивостью. Духаренко не скрывал, что был в лагере. На фронт спешил как на увеселительную прогулку, говоря, то ему сам черт не брат, подчеркивал, что там уже не так страшно: ежедневно дают по сто граммов, а после стопки — и Тихий океан по пояс, а Волга вообще не река.
Когда же рота прибыла на место, Духаренко вдруг притих и оказался уже не таким храбрым.
Правда, с командирами Духаренко продолжал пререкаться, да только стоило просвистеть пуле или громыхнуть снаряду, Духаренко тут же терял всю свою самоуверенность и бросался в укрытие. В конце концов его определили в обоз.
Мог ли такой вояка перебежать к немцам? Вряд ли. Ведь для этого нужно было перейти линию фронта, проползти на брюхе свыше сотни метров через участок так называемой «ничейной земли», каждую секунду рискуя получить пулю. Он мог дезертировать в наш тыл, но почему он этого не сделал на марше? Кроме того, все личные вещи Духаренко: бритва, одеколон, расческа, иголка с ниткой и что-то еще в этом же роде — остались в роте. Более того, прошел слух, что роту готовили отвести на недельку в тыл, на отдых. И все же Духаренко уже свыше двух суток отсутствовал. Факт неоспоримый, а мне пришлось возбудить дело и приступить к его расследованию.
Правда, на первых порах пришлось ограничиться только тем, что лежало на поверхности: был в роте и внезапно исчез, куда — никто знать не знает, вещи остались. О нем еще было известно, что он был не женат. Все эти сведения скупые и никуда не ведущие.
Неожиданно, к исходу третьих суток, Духаренко объявился сам, его доставил в батальон на попутной автомашине какой-то шофер. Духаренко рассказал, что после пустякового ранения сбежал из госпиталя. Выглядел он вполне пристойно, когда я его допрашивал в ротном блиндаже, развернув протокол допроса на пустом ящике от мин. Он глаз не отводил и безо всякого нажима с моей стороны сознался, что двое суток провел в доме одной женщины на хуторе поблизости от их батальона. С ней он познакомился, когда ездил в колхоз за фуражом. Назвал он и ее имя — Фроська.
Я спрашиваю:
— Как вы к этой своей Фроське добрались?
— По солнцу и звездам, все пешком, — ответ издевательский, но лицо Духаренко самое серьезное, даже, можно сказать, доброжелательное.
— Вы знаете, как называется ваш поступок?
— Да как называется? Ушел, и все тут.
Я начинаю закипать и сурово изрекаю:
— Этому в наших законах есть точное определение: дезертирство, в лучшем случае — самовольная отлучка из части.
— Ну что вы, товарищ следователь, — спокойно возражает Духаренко, совсем зря. Если бы я захотел дезертировать, то драпанул бы в Ташкент, а то и подальше. Сами хорошо знаете, что на случайную попутку водитель меня подсадил рядом с нашей частью. Я шел в свою роту, вот и попался ему на глаза…
В этих словах была, пожалуй, и своя логика человека, не усмотревшего ничего особенного в своем поступке. Мол, сходил в самоволку — готов за это и держать ответ. Не понимал он лишь одного: в военное время за это могли и расстрелять.
Духаренко между тем продолжал:
— Нас вроде как готовили в резерв. Скукота непролазная. Сиди и жди, пока какой-нибудь немецкий вшиварь случайную пулю тебе промеж глаз не влепит или фугасом не долбанет. Вот я и надумал: на ночь смотаться к бабе. С неделю тому назад с ней познакомились, когда ездил за фуражом в их колхоз.
— Но сегодня уже третий день, как вы отсутствовали.
Духаренко горестно вздыхает и упавшим голосом спрашивает:
— Вы верите, что я в эту Ефросинью втюрился без огляду?
Самое удивительное, что я ему верю, мне даже жаль его. Сморозил дурака, а как все это может теперь обернуться — ведает один Бог!
— Меня посадят в тюрьму? — допытывается Духаренко — новое лишение свободы ему, по-видимому, кажется самым страшным. А у меня в голове рождается план возможного его спасения. Но делиться этим планом я пока ни с кем не собираюсь и поэтому отвечаю как-то неопределенно:
— Разберусь! — Это в моих устах должно звучать так: «Поживем увидим!»
Особой строгости я не проявляю и отпускаю Духаренко в роту.
В военной прокуратуре дивизии основным видом транспорта служили верховые лошади, закрепленные за прокурором и за каждым из нас — троих следователей.
За мной была закреплена кобыла с романтической кличкой Эльма, стихийно прозванная ездовыми Шельмой за привычку внезапно пугаться и бросаться вскачь в сторону.
Обычно я заводил свою лошадь в полковой взвод конной разведки, где она и находилась вплоть до моего возвращения.
Вот и теперь, закончив дела, я отправился за своей Шельмой. Надо сказать, что настроение у меня было неважнецким. Хотя по делу Духаренко я все выполнил: допросил его, допросил их командира роты и нескольких солдат, знавших Духаренко не один день, отразил в допросах его беспокойный характер, зафиксировал сам факт задержания Духаренко. И тем не менее от всего этого я удовлетворения не испытал. Несмотря на его судимость, привычку задираться и браваду человека уже много повидавшего и испытавшего, я проникся к нему жалостью и думал лишь о том, как бы облегчить его участь. Спасти его могло лишь ходатайство командования дивизии в нашу прокуратуру с просьбой разрешить дело рядового Духаренко в дисциплинарном порядке, а именно: показательным разбором его поступка перед строем и с обещанием в случае повторения подобного списать его в штрафной батальон. Еще мне предстояло заручиться прокурорским согласием нашего Прута, мнение которого могло с моим и разойтись.