Настоящие цветы для богатых: даже пучок фиалок и тот продается, и так как он вянет сейчас же после покупки, то нужны гроши и гроши, чтобы иметь его у себя каждый день в стакане воды.
Горделивая роза, пышная камелия, феодальная лилия – вы уместны лишь в завитых волосах знатных дам в глубине будуаров, знакомых лишь с изысканными высокомерными причудами, под колесницами тиранов и на алтарях ложных богов.
Скажите нам о розе из глянцевитой тафты, в дни годовых праздников простодушно и важно красующейся поверх савойского пирога на обеденном столе в пригородных кварталах, чтобы завтра качаться на полях ваших скромных креповых шляп, милые работницы, старые девы с разбитыми сердцами, бедные уродливые учительницы, такие великодушные и печальные; скажите нам о полинявших незабудках, каждый день осторожно обметаемых щеткой, дрожащих под немилосердным городским ветром во время невероятных концов на этих святых волосах, приглаженных вашими доблестными и хрупкими руками перед треснувшим осколком дешевого зеркала.
И да здравствуют также – ибо и они словно сделаны из цветной бумаги – долговечные, верные, скорбные иммортели, признанные печалью всего мира достойными оживлять собою жестокую сухость решеток вокруг забытых мертвецов!
Истерия
Он шел на раскаленным улицам, отвратительно вытаращив глаза и раскрыв рот, как бы в мучительной жажде, а руки его, хватая пустоту и судорожно сжимаясь, изображали порой двусмысленные ласки. Сквозь его иссушающее прерывистое дыхание рвались хриплые крики: это было беспрестанно повторяемое имя. Люди глядели с омерзением на шатающуюся походку этого подозрительного человека, а девушки пугались его умыслов. Солнце, ударяя прямо в его болезненные виски, орошало их белым потом, и поэту или женщине с исключительным сердцем, пройди они мимо, горько было бы видеть тем оком, каким наделены не все, эту таинственно чудовищную агонию.
Детские игры
Я мечтательно прогуливался по обнаженным и тусклым полям дальнего парижского предместья, когда мое внимание было привлечено детскими голосами, напевавшими мотив, казалось, слышанный когда-то и наполнивший меня внезапно печалью, тревогой и чуть ли не тоской. Я пошел по направлению к голосам, и я не хочу рассказывать о том, что я увидал, не предупредив читателя, что не настолько придаю значения истине, чтобы давать себе когда-нибудь труд исказить ее или даже измыслить. Мои друзья и знакомые в случае надобности могут это засвидетельствовать.
Это были дети от пяти до десяти лет, игравшие в похороны, – игра, в конце концов, как всякая другая. Ребенок, представлявший мертвеца, лежал на земле с покрытой платком головой, со скрещенными на груди руками, с вытянутыми и сомкнутыми ногами, все это как можно неподвижнее, и довольно удачно передразнивал маленький труп. А вокруг мальчуганы и девчурки, кто жуя бесконечную тартинку, кто почесывая голову, кто затыкая полы своих рубашек в места, на которых принято сидеть, пели своими свежими и фальшивыми голосами ребяческое De profundis, в то время как один из них с помощью двух других, обернутых в старые шали, пожертвованные мамой, отправляли богослужение на верстовом камне.
Это зрелище вызвало у губ моих движение, к которому совсем не приучили их мои мысли; и вы узнаете, какого рода была моя улыбка, когда я скажу вам, что мои чувства по отношению к «этому возрасту» совершенно подобны тем, какие исповедал баснописец Жан де Лафонтен.
Почему бы Поэту, который, в сущности, только ребенок, быть может, лишь несколько менее сознательно развращенный, чем другие, почему бы Поэту тоже не играть в «похороны»? Или, если вам больше нравится, почему бы не взять и ему, развлечения ради, в свои невинно святотатственные руки атрибуты похорон? Почему, словом, хотя бы лишь ради того, чтобы примениться к духу времени, которое, по-видимому навсегда отвергло меланхолию и думает только о том, как бы позабавиться (заимствуя из обильного словаря Рабле и Гаврома), почему бы ему не быть запанибрата с этим великим лукавцем, чье имя Ужас, с риском вызвать и за своей спиной в стране Случая и Неизвестного чей-нибудь презрительный смех.
Скачка похоронных дрог
Это было в начале улицы Лоретанской Божией Матери: я спускался с поникшей головой, куря сигару, не думая ни о чем, как я провожу вообще три четверти моего времени. Всюду пробило десять часов утра. Светило одно из тех влажных солнц, какие бывали прошлым летом. Теплый и тяжелый воздух располагал к скуке. Довольно многочисленные прохожие шли тяжелой поступью, а протяжные и звонкие голоса разносчиков поднимались к низкому небу вместе с густым дымом труб и вялым зловоньем ручьев.
Внезапный шум промчавшейся во весь опор повозки заставил меня поднять глаза, и я увидел похоронные дроги последнего разряда, одни из тех узких дрог, прозванных дрогами «для нищих», с полукруглым навесом и медными песочными часами, вделанными посреди четырех звезд, вот и все убранство. На этих дрогах стоял гроб, покрытый черным сукном, – ни вышивки, ни креста, ни венков, ничего. Только гроб, покрытый черным сукном, и никого за ним.
Никого за ним. Вокруг четыре носильщика бегом. И сами дроги шли рысью, как извозчик, нанятый с платой за конец. Это зрелище, впрочем, столь обыкновенное в Париже, не поразило бы меня в другое время, теперь же глубоко взволновало, раздраженного, вероятно, вышеописанной атмосферой или, быть может, еще даже и тем, что я ни о чем не думал.
И прежде всего я вообразил себе мертвеца в его дешевом гробу, с открытым ртом, со сжатыми кулаками – сжатыми, да! – завернутого черт знает как в слишком узкий саван, из-под которого торчат тощие ноги; тело ужасно встряхивается от толчков, зубы лязгают друг о друга, а голова бьется из стороны в сторону о тесовая стенки гроба; его седеющие волосы спутались на желтом лбу, а из груди его вырывается нечто в роде глухого стенания: «Кто этот мертвец без друзей и родных, которые следовали бы за гробом, без священника, который пожелал бы счастливого пути его душе? Старый преступник?» – «Разве у этих людей не бывают всегда какие-нибудь сообщники, любовницы, дети, приемные или даже законные, если хотите?» – «Тогда самоубийца?» – «Быть может». – «Бедняк?» – «Наверное, но какого рода?» – «Нищий, мошенник, рабочий, бродяга, поэм?..»
Поэт! И так как время, в которое мы живем, неблагосклонно к людям, сколько-нибудь серьезно занимающимся стихотворством, то не себя ли я увидел внезапно состарившимся, в дешевом гробу, с открытым ртом, со сжатыми кулаками – сжатыми, да! – завернутым черт знает как в слишком узкий саван, из-под которого торчат тощие ноги; тело ужасно встряхивается от толчков, зубы лязгают друг о друга, а голова моя бьется из стороны в сторону о тесовые стенки гроба, мои седеющие волосы спутались на желтом лбу и из груди моей вырывается нечто вроде глухого стенания. И никого позади дрог. И какой-то удивленный прохожий задается вопросом: «Кто этот мертвец?..»
Так блуждал мой ум, когда я машинально обернулся, чтобы взглянуть назад на похоронные дроги, уже достигшие теперь середины улицы Фонтен; они все по-прежнему продолжали свою адскую скачку и никого по-прежнему за ними. При их проезде женщины и дети осеняли себя крестом столь же стремительно.
Мужчины обнажали головы…
И только теперь я припоминаю, что вследствие ли моего необычайного смущения или свойственного мне неисправимого и наивного презрения к бедности, я совершенно забыл поклониться этим дрогам, внушившим мне такие меланхолические, такие картинные и, возможно, такие пророческие мысли.
Сценарий для балета
Человек крепкого сложения и приятной внешности, совсем еще юноша, приходит на главную площадь большого города Германии.
Времена дорожных плащей о восьми пелеринах и старомодных муфт для пожилых людей.
Разумеется, день храмового праздника. Выход из церкви, пение органа за кулисами. Затем последовательное pas de deux изображает народное веселье, добродетельную любовь и вкусную трапезу, постепенно переходящую в обжорство. Грубоватая пирушка не замедлит опуститься до настоящего и откровенного пьянства. Одновременно и любовь принимает грубые формы и вскоре на сцене лишь публичные женщины и распутные мальчишки, от непристойного топота которых трещат половицы.
К ним, как и следовало, направляется чужеземец.
Так как он держит в руке бумагу, то иные из пляшущих и из прохаживающихся думают, что эта бумажка (на какую сумму?) предназначена им. Прелестные улыбки и манящие жесты. Одна из них, примадонна, бросается вперед на носках и, протянув руку со сложенными в дулю пальцами и откинутым мизинцем, выхватывает бумагу, затем убегает тремя прыжками и, прочитав ее, разражается беззвучными взрывами смеха; среди ослепительных roods de jambes она повторными жестами как бы дает прочесть ее также своим друзьям и подругам и подчеркивает приблизительно следующее содержание: «Покинутый ребенок. Слишком бедные родители. Ничего не знает ни о чем, даже не умеет говорить. Сжальтесь над бедным Гаспаром».
Шаловливый пируэт девушек успокаивает немного ошеломленного юношу, а парни в такт и радушно похлопывают его по плечу: у него прекрасные глаза, у простака, а ширина его плеч пророчит в нем крепкого малого.
Простак улыбается, смеется, целует парней в щеку, девушек в затылок – как вам это нравится? – и, став главным героем, изящный, смелый, полный веселого простодушии, вдвоем с примадонной пускается в танец, в котором участвует вся толпа. Занавес падает и подразумевается ночь грубых ласк и оргийного веселья, могущих иметь лишь дурной исход.
Случается то, чего следовало ждать. Гаспар – пропащий малый. Его более чем прискорбные повадки могут сравняться только с худшими в мире.
И все это в совершенной невинности, конечно. Плоть и кровь одни лишь говорят в нем громко, но очень громко и так логично!