Записки жандарма — страница 33 из 34

олько десятков рублей в месяц за сообщение два раза в неделю каких-либо сведений о своей организации — дело нетрудное… если совесть позволяет. А у многих ли партийных деятелей она была в порядке, если тактика партии позволяла им и убийства, и грабеж, и предательство, и всякие другие, менее сильные, но не этичные приемы?

Среди рабочих часто играла роль и месть. Повздорит с товарищами в кружке, обидится на что-либо и идет к жандармскому офицеру. Один такой сознательный бундист явился раз ко мне, притащил кипу прокламаций и рассказал, в конце концов, что он более двух месяцев разносит по районам литературу, что ему обещали купить калоши, но не купили. Пусть же знают теперь. Обозленность его на обман с калошами была так велика, что я прежде всего подарил ему именно резиновые калоши. И проваливал же он потом своих сотоварищей, проваливал с каким-то остервенением. Вот что наделали калоши!

Но бывали сотрудники и в полном смысле идейные, для которых деньги отходили на задний план. Приходит раз ко мне начальник сыскной полиции и просит разрешения представить девушку, которая желает служить в охранном отделении. Принимаю, разговорились. Хочет бороться с революционерами и только. Стараюсь понять причины — оказывается, что знает она их очень мало, но ненавидит всей душой, считая, что они делают большое зло, сбивают с пути молодежь, рабочих и крестьян. Она особенно налегала на последних и приводила пример, как эсеры агитировали в Полтавской губернии и что из этого вышло. Старуху «бабушку» она просто ненавидела, хотя знала ее только понаслышке.

Я выяснил девушке всю трудность работы, всю ее щекотливость, но она твердо стояла на своем и сделалась осведомителем. Работала она отлично, осторожно и умно. Она любила розыск как дело и года два спустя пошла в открытую против революции, выступив в печати и рассказав все, как она боролась с нею в Киеве. К чести эсеров надо сказать, что они тогда ее не тронули. Впрочем, она в партии официально не состояла. Такие сотрудники являлись, конечно, исключением.

Но из-за чего бы ни работал обычный рядовой сотрудник, у него в конце концов наступал кризис. Видя жандармского офицера и беседуя с ним раз, два в неделю, по несколько минут, он все остальное время был в среде инакомыслящих. Жил он общею жизнью своих товарищей и близких. Постепенная выдача одного, другого, неприятные последствия этой выдачи, как тюрьма, высылка, ссылка — не могли не отражаться на нем. Нервы были и у него. Я рядом постоянная агитация против власти и обвинения правительства во всех злодеяниях до погромов включительно. Все это мало-помалу действовало на сотрудника, нервировало его и приводило к сознанию своего предательства, к сознанию вины перед товарищами, к желанию покаяться и искупить свою вину.

В этот-то критический психологический момент и начиналось шатание сотрудника. Это был момент, очень опасный для заведующего розыском. Здесь у сотрудника зарождалась мысль отомстить ему за свое падение, хотя в большинстве случаев, последний не был в том повинен. Этот момент неминуемо наступал у каждого сотрудника, исключая действительно идейных. Его надо было не пропустить, подметить, надо было или поддержать сотрудника морально или вывести его из революционной среды, устроить вдали от политики — заставить забыть ее. Если офицер не успевал этого сделать, все очень часто оканчивалось катастрофой для него самого.

Так был заманен предательски в засаду и убит Дегаевым с народовольцами подполковник Судейкин. Так стреляли в полковника фон-Котен[173], так предательски были убиты ротмистр Грешнер[174] в Нижнем Новгороде и полковник Карпов[175] в Петербурге. Всех не пересчитаешь. Многие погибли, выполняя свой служебный долг. Розыскные офицеры знали эту опасность и шли на нее сознательно. Революционному фанатизму корпус жандармов противоставил фанатизм долга и службы. Корпус жандармов грудью защищал государственный порядок царской России, и не один десяток его офицеров и нижних чинов пал в этой борьбе с революцией при царском режиме, не отставая от исполнителей своего долга — шефов корпуса: Сипягина, Столыпина[176], Плеве. Корпус помнил долг перед родиной и после, когда случилось исторически неизбежное. В рядах большевистского правительства нет ни одного известного жандармского имени. Их нет там, хотя там находятся представители всех сословий, служб, профессий, степеней, рангов и чинов прежней России. Бывший жандармский полковник Комиссаров, покинувший ряды корпуса еще при царском режиме — единственное исключение. Но на то он и Комиссаров.

Против же большевиков они боролись всюду: в организации Локкарта[177] в Москве, на Украине у гетмана[178], на Дону у Краснова[179], у графа Келлера, у Колчака[180], у Врангеля[181], даже у Савинкова[182] на Волге. Их брали на службу, и они боролись за русскую государственность. И только генерал Деникин[183] с его окружением не жаловал их, но зато нигде так хорошо и не была поставлена большевистская разведка и большевистская работа, как в армии Деникина и его Осваге.

Но я отклонился в сторону. Так вот, это-то критическое душевное состояние «шатания» и переживал, очевидно, Руденко. Я понимал его хорошо. Странно было только то, что он забыл, что все-таки же мы (отделение) спасли ему жизнь. Я не чувствовал к нему недоброжелательности за его поступок. Думалось только, что кто-нибудь стоит за ним, что надо быть осторожным.

* * *

Случай с Руденко произошел перед арестом лаборатории. Наблюдение за Скляренко, арест его, — все это как-то заставило забыть о случившемся.

Однажды в начале мая мне дали знать из управления, что в Бердичеве жандармский унтер-офицер убил двух сослуживцев и своего начальника ротмистра, а потому просят на панихиду. Я пошел туда часов в 11 утра в штатском. Разговоры о том, как произошло убийство, и самая панихида расстроили меня. Вышел я из управления. Было около часу дня. Очень жарко. Я шел, задумавшись и, ничего не замечая, прошел по Львовской и по небольшой уличке около вольной пожарной команды, вышел на Бульварно-Кудрявскую. Я был почти у дома. Вдруг слышу: тра-та-та-та-та…

Стреляют справа, пять, — пронеслось у меня, — а сердце слева, слава богу… Что-то кольнуло, зашумело в ушах, все потемнело… Кто-то подхватил меня[184].

Я действительно ранен.

Меня внесли внизу же в отделение и уложили на кровать.

Операция меня спасла.

Дня через два после покушения мне прочитали полученную от товарища министра внутренних дел Трепова депешу, в которой он сообщал, что на сделанном им государю императору всеподданнейшем докладе о моем ранении, его величеству благоугодно было начертать: — «Желаю Спиридовичу скорого и полного выздоровления».

Не прошло и нескольких дней, как новая радость: губернатор сообщил о пожаловании мне за арест лаборатории и бомб у Скляренко ордена Владимира 4 степени. Я любовался им как дорогой игрушкой и не расставался с ним. Он лежал около меня на столике рядом с дорогой телеграммой.

* * *

Первые дни после ранения я порывался продолжать руководить отделением, но врачи категорически воспретили мне это. Розыском стал ведать мой помощник Кулябко, назначенный еще при Плеве; мне же, уступая моим просьбам, сообщали лишь некоторые особенно интересные вещи. Так, мне сообщили, что в день моего ранения в народном доме какой-то молодой социал-демократ, узнав, что я «убит», пришел вечером в такой дикий восторг, что на радостях выстрелил там же в затылок дежурному околоточному надзирателю.

Сообщили мне и то, как отделению удалось предупредить бунт в одном из саперных батальонов[185]. Военная среда всегда очень манила к себе революционеров. Им всегда очень хотелось войти туда с пропагандой, но офицерство было недоступно, и потому они старались подходить хотя бы к солдатам. То в одной, то в другой части появлялись иногда в ротах прокламации. Начальство беспомощно металось в поисках виновных и чаще всего, не желая выносить сору из избы, прикрывало эти происшествия и загоняло яд внутрь. Мы знали эту систему, и когда начальником штаба округа сделался генерал Маврин, я много беседовал с ним на эту тему, доказывая весь вред такого приема. Военное начальство тогда благоволило ко мне потому, что нам удалось помочь ему получить некоторые сведения относительно австрийской мобилизации, и по войскам гарнизона было отдано распоряжение, что, заметив распространение прокламаций или вообще что-либо в смысле проникновения в части политической пропаганды, командир части прежде всего должен осведомить о том лично меня и затем уже действовать по нашему взаимному соглашению.

Распоряжение это принесло безусловно хорошие результаты там, где его выполняли; выполняли же его все, кроме саперных частей.

Однажды приехал ко мне командир одного из местных пехотных полков, полковник Толмачев, и сообщил, что у него завелся кружок солдат, которые уже один раз собирались где-то в городе, и что скоро они опять будут на собрании уже со студентом. Доложил об этом ротному командиру один унтер-офицер, также приглашенный на сходку. Мы сговорились, что унтер-офицер должен идти на сходку, но адрес ее он заблаговременно должен сообщить ротному командиру, тот командиру полка, а последний мне.

Сходка собралась, Толмачев приехал ко мне и, забрав наряд, мы поехали арестовывать сходку. Распахнув дверь комнаты, где происходило занятие, мы увидели человек восемь солдат, которые сидели на двух кроватях, слушая лектора. Сидели так, как сидят обычно в ротах на «словесности»: спина прямо, голова в сторону учителя, руки на коленях, пальцы вытянуты, лица напряженные. За столиком студент что-то разъясняет, перед ним прокламации, брошюры.