Другое дело – там наверху. На храмы и лежащие на земле камни, которые ветер очистил, кажется, до костей, отвесно падало одиннадцатичасовое солнце, потом отскакивало, разбивалось на тысячи белых и жгучих светящихся стрел. Свет въедался в глаза, вызывая слезы, прорезывал тело – быстро и болезненно, опустошая, делая доступным для чисто физического насилия и в то же самое время совершая его очищение.
Глаза понемногу привыкали и медленно открывались, и экстравагантную красоту (да, меня больше всего поражала необычайная смелость этого классицизма) этого места воспринимал уже человек чистый, продезинфицированный светом.
И темно-красные маки, каких я никогда еще не видел, один из них вырос прямо на голом камне, […неразб.], и мальвы, и переполненное великолепными перспективами пространство, простиравшееся до самого моря. И лицо второй Коры, согнутая нога третьей – в Эрехтейоне…
Здесь хочется защитить себя от мысли, что все совершенство было уже достигнуто и с тех пор миру остается лишь клониться к закату. В конце концов, эта мысль разбивает сердце. Мы должны всегда и все сильнее защищаться от нее. Такие мысли – смерть, а ведь мы хотим жить.
После полудня, гора Имитос фиолетового цвета. Пентеликон.
19 ч. Лекция. Ужин в таверне в старом квартале.
28 апреля
Утро. С Маргаритой Либераки [109]. Дафнион. Конечно же, это Византия… Очаровательное место. Элевсин, где надо обладать большим воображением. Но местность до и после Элевсина очень красива. В храме два пути ведут к святилищу, второй – кружной, тайный путь, недоступный для непосвященных.
Капитальный смысл того, что я знаю об Элевсине. Развить.
В музее восхитительные фрагменты.
Обед в посольстве. Tiempo perdido [110].
После полудня. Агора. Гефестейон. Ареопаг; в небольшом музее Агоры статуи Гераклиона, Афины, Геракла. Узловатый и грубый Геракл, весь покрытый цветущей жимолостью. Потом я поднимаюсь на холм Муз. Солнце уже довольно низко над горизонтом, оно еще не дошло до той точки, когда на светлом небе будет четко прорисовываться красный диск. Но оно уже потеряло силу, ослабело и утратило форму. Из его разорванной окружности струится тонкий мед, он разливается по всему небу, золотит холмы и Акрополь и покрывает все сладостным и неповторимым сиянием, от кубических городских построек, разбросанных по четырем концам света, и до самого моря.
Я спускаюсь как раз вовремя, чтобы успеть на свою лекцию, на которой было много споров. Выхожу уставший после двух часов непрерывных вопросов. Ужин в Пирее с Маргаритой Либераки. Курьезная личность – замкнутая и темная, но с внезапными всплесками жизни и смеха.
29 апреля
Утро. Национальный музей. Здесь сосредоточена вся красота мира. Конечно, я знал, что меня должны растрогать Коры, но они оставили во мне чудесное ощущение, которое длится до сих пор. Мне разрешили посетить подвалы, куда их переместили во время войны, защищая от вторжения и разрушения. И там, в подвале, куда их забросила история, они по-прежнему улыбаются под слоем пыли и соломы, и эта улыбка через двадцать пять веков по-прежнему согревает, учит и внушает надежду. И еще здесь хранятся погребальные стелы и та подавленная боль. Безутешная смерть на черно-белом лекифе не может смириться, что ей больше не увидеть солнца и моря. Выхожу в каком-то опьянении и чувствую себя несчастным от всего этого совершенства.
Потом мы едем на мыс Сунион. Полуденный свет еще немного в дымке, в нем словно зависли невидимые частички тумана, и пейзажи предстают в неполном виде, но и так они все равно поражают своими пространствами и широтой. Пока мы приближались к Суниону, свет свежел и молодел. На мысе, у подножья храма, ветра уже не было. Храм оставил меня равнодушным. Его мрамор слишком бел, слишком похож на штукатурку. Но действительно неописуемое впечатление производит сам мыс, над которым возвышается храм: он буквально врезается в море, подобно полуюту, и словно командует эскадрой островов в открытом море, а сзади – и справа, и слева, вдоль флангов из песка и скал пенится море. Бешеный ветер так сильно свистит между колоннами, что чувствуешь себя словно в ожившем лесу. Он взбалтывает лазурный воздух, втягивает атмосферу открытого моря, с силой смешивает ее с ароматами, поднимающимися с холма, покрытого мелкими и свежими цветами, и заставляет бешено биться без передышки – вокруг нас – лазурные полотнища, сотканные из воздуха и света. Спасаясь от ветра, свет спускается к подножью храма, постепенно становясь все чище и чище, словно лился из неподвижного источника. Вдалеке дрейфуют острова. Ни одной птицы. Море слегка пенится до самого горизонта. Мгновение совершенства.
Здесь совершенно все, кроме одного островка напротив – Макронисоса, на котором сегодня действительно никого нет, но раньше сюда ссылали людей, и об этом мне рассказывали ужасные истории [111].
Мы обедаем рыбой и сырами в самом низу, на маленьком пляже, рядом с большими рыболовными судами в небольшом порту. К середине второй половины дня темнеют краски, затвердевают острова, расслабляется небо. Это момент совершенного света, самозабвения, когда все хорошо. Но надо уезжать – у меня лекция. С трудом отрываю себя от этих мест, с которыми я не в силах полностью расстаться.
Но прежде чем отправиться в путь, мы снова замечаем с мыса остров Макронисос. Все время обратной дороги самый прекрасный, какой я здесь видел, свет озарял оливковые поля, фиговые деревья с какими-то особенно зелеными листьями, редкие кипарисы и эвкалипты.
Лекция. Ужин, во время которого я получаю сведения о депортации. Цифры, похоже, сходятся. Число депортированных было сокращено до 800 или 900. Этим-то мне и следует заняться.
30 апреля
Национальный музей. Мне хочется снова взглянуть на высокого худощавого куроса. Репетиция «Гекубы». Всем этим греческим девушкам, кроме одной, недостает грации и стиля. Обед в Кефисии, в саду, где при нежном свете поют соловьи.
Вторая половина дня. Работа, потом холм Муз. На этот раз солнце близится к закату. И снова безумная радость от необычайной смелости Акрополя – его архитекторы играли не с гармоничной мерой, но с чудесной экстравагантностью мысов, островов, разбросанных по гигантскому заливу, и неба, похожего на широкую вращающуюся ракушку. Они создавали не Парфенон, но все пространство в целом, с его фантастическими перспективами. На всю эту эскадру островов и вершин, над которыми возвышался полуют скалы, внезапно падает вечернее умиротворение и […неразб.] на молчаливые корабли.
Вложенное письмо.
Мой дорогой N.
Мое сегодняшнее молчание касается только меня одного. Оно связано со слишком многими обстоятельствами моей личной жизни, чтобы я мог Вам это объяснить. Впрочем, Вы можете только порадоваться: если бы я стал говорить, то я не сказал бы того, на что Вы надеялись, и никому не доставил бы удовольствия. В конце концов, у интересующего Вас дела достаточно своих защитников (впрочем, признаю, что они были не слишком сильны в сложившихся обстоятельствах). Но Ваше письмо побуждает меня высказать то, что я уже давно собирался сообщить Вам. Тем более что в великом конфликте, разрубившем надвое XX век, свой выбор Вы уже совершили.
Вам известно, к примеру, что Восточная Германия уже давно получила вооружение и что там работают несколько нацистских генералов, как, впрочем, и на Западе. И Вам известно, что СССР несколько раз признавал за Германией право иметь свои национальные вооруженные силы. Но об этом Вы не говорите. Потому что Вы допускаете перевооружение, коль скоро оно происходит под контролем СССР, но Вы его критикуете, если оно совершается под эгидой Запада. И так во всем. В крайнем случае (спросите себя сами) Вы бы согласились, чтобы Франция превратилась в народную демократию при покровительстве Красной Армии (и напомню, я сам защищал коммунистов против всякой «атлантизации» внутренней политики). Когда Вы говорили или писали мне о подобных проблемах, Ваше внутреннее убеждение было понятно, Ваше возмущение было искренним лишь тогда, когда Вы говорили о преступлениях наподобие дела Розенбергов. Однако Вы предпочли молчание, отягощенное сомнениями, если речь заходила о подавлении бунта германских рабочих силами коммунистического режима (эта деталь важна, и мне кажется, что именно в такие моменты и происходила болезненная, но решающая проверка позиции интеллектуалов левого толка).
Мне кажется, что Вы уже сделали свой выбор. Поэтому для Вас будет совершенно естественно вступить в коммунистическую партию. Не мне Вас в этом упрекать. Я вовсе не презираю сторонников коммунизма, хотя считаю, что они совершают смертельную ошибку. Но я презираю, и очень сильно, тех интеллектуалов, которые являются коммунистами, не будучи членами партии, и которые изводят нас своими псевдостраданиями светских кюре и в конечном счете очищают свою совесть за счет рабочих-активистов.
Сделайте же хоть раз в жизни то, что Вам хочется сделать, придите в согласие с самим собой. И Вы увидите результат. Вы постоянно сравниваете две величины, но знаете и можете судить только об одной – об обществе, в котором мы живем, и Вы ничего не знаете о другой. Коммунистическая партия не поможет Вам понять, что такое народные демократии. Ей это не под силу. Но она поможет Вам понять коммунизм, о котором Вы еще очень мало знаете. Хорошо, если Вы найдете в нем умиротворение, правило жизни. А если нет, то по крайней мере Вы действительно поймете, в чем заключается проблема.
Я повторяю вам свои мысли только потому, что хочу избежать недоразумения. Перевооружение Германии должно быть осуждено в обоих случаях, иначе – все это обман. И если я по-прежнему считаю непростительными помощь Франко, или «фруктовую» политику в Южной Америке, или колониализм, то я категорически не приемлю и той «фруктовой» политики, которая была навязана Франции стараниями России и безоговорочно поддержана французской коммунистической партией. В общем, я по-прежнему выступаю принципиально против действий и методов того, что я называю кесаревым социализмом.