Записные книжки — страница 117 из 123


9 августа

Ладыженская, урожденная Сушкова, читала мне свою статью о Ростопчиной. Много хорошего.


18 августа

Бал в честь австрийского императора. День рождения его. Познакомился с князем Paul Esterhasy (Пал Эстергази).


29 августа

Выехали из Карлсбада.


1 сентября

Приехали в Баден-Баден.


4 сентября

Выехали с Титовым в Интерлакен.


6 сентября

Вчера вечером у императрицы. Обедал у императрицы. Титов уехал после обеда. Вечер у императрицы.


8 сентября

Поехали в 10 часов утра с императрицей на пароходе по озеру Бриенц.


9 сентября

Были с императрицей на развалинах замка. По некоторым преданиям, замок Рауля – синей бороды.


14 сентября

Телеграмма от государя о покорении Дагестана и взятии Шамиля, которого везут в Петербург.


16 сентября

Баден-Баден.


17 сентября

Утром был у принца Прусского, вечером у принцессы, которая не принимает меня всерьез и отделывается общими вежливостями. Сегодня писал Анне Тютчевой.

Приехал сюда Бунсен.


19 сентября


20 сентября

Целый день слоняюсь без мысли, цели и желанья. Баден-Баден имеет удивительную одуряющую силу.


27 сентября

Приехал в Дюркгейм. Дня три разнемогался я сильной простудой. Здесь Мещерские и Карамзины.


2 октября

Писал Икорникову со стихами.


6 октября

Писал Анне Тютчевой.


10 октября

Приехали в Гейдельберг. Вечером были у Бунсена.


15 октября

У Бунсена видел немецкого поэта Майера, бывшего секретарем при Альберте, муже английской королевы.


20 октября

Был у профессора греческого языка Гофмана, высланного из Московского университета в 1848—1849 годах за либерализм, а по словам жены – за участие, которое он письменно принимал в устройстве германского флота. Кажется, если так, то либерализм очень невинный.


24 октября

Приехал в Баден-Баден. Отца Янышева не застал, он в Париже. Кончил в курзале. Музыка, игры, журналы и Никита Всеволожский.


29 октября

Приехал в Баден-Баден.


1 ноября

Выехал из Бадена в Штутгарт. Видел Титова. Разговор о Петербурге.


12 ноября

Приехал в Берлин. Обедал у Будберга с Моренгеймами и молодым Мейендорфом. Вечером был у князя Вильгельма Радзивилла.


14 ноября

Кенигсберг.


С.-Петербург, 22 июня 1860

Был приглашен в Царское Село к обеду и оставался до 25-го. Возвратился на Лесную дачу.


4 июля

Пробыл по приглашению два дня в Петергофе.


22 июля

Императрица нездорова, но принимала меня.

Книжка 28 (1863—1864)

Из речи Ламартина к депутации глухонемых во время Февральской революции: «Прошу передать мои чувства тем, кто меня не слышит».

Нельзя не удивляться, до какой нелепости может возвыситься умный народ, подобный французам, когда они выходят из битой колеи порядка и приличий, с которыми срослись. И в политике, и в литературе нужны им узда и хомут. Как скоро свергли они с себя оковы «искусства поэзии» Буало и помочи, которые возложили на них Расин, Вольтер, Фенелон и другие их классики, то понесли такую чушь, что ужас. В гражданском и политическом отношении нужна им железная рука Людовика IX и Наполеона I, а за неимением ее – рука фокусника Наполеона III.

* * *

ВЕЛИКОЙ КНЯГИНЕ ОЛЬГЕ НИКОЛАЕВНЕ

Венеция, 3 декабря 1863 Позвольте мне почтительнейше поднести Вашему императорскому высочеству фотографию моего рукоделия.

Когда меня спрашивают, как могу я в такое смутное и грозное время заниматься подобными пустяками, отвечаю: я русский человек, а русский человек пьет со скуки и с горя. Так и я, упиваюсь рифмами, чтобы запить и забыть, хотя временно, всё, что вынужден прочесть и проглотить в газетах. Не знаю, скажут ли обо мне по пословице пьян да умен – два угодья е нем. Но во всяком случае надеюсь на Ваше благосклонное снисхождение к моей слабости.

Я, чтобы показать Вашему высочеству, что употребляю не одну сладкую водку, а иногда и горькую с приправой перца приемлю доле, как писал покойный граф Канкрин, приложил здесь две другие безделки. Великодушно простите мне винокуренное мое письмо и примите милостиво уверение глубочайшего почтения и душевной преданности, которые в совершенной трезвости духа и в полном присутствии ума и сердца повергает к ногам Вашего императорского высочества Ваш покорнейший и неизменный слуга.

* * *

Отправился из Венеции. Был в опере в Милане с Павлом, который мне уже заготовил ложу. Театр «La Scala» не ответил моим ожиданиям и заочным о нем понятиям. Театры петербургский и московский грандиознее и красивее. Певцы посредственные. Милан славится своим балетом, но мы видели только изнанку его.

Был у старого знакомца Мандзони. Он показался мне бодрее прежнего, помолодел с восстановлением Италии. Кажется, ему за 75 лет. Он наименован сенатором, но в Турин и в Сенат не ездит, говорит, что за старостью и за своей заикливостью. Впрочем, он редко и мало заикается. Он сказал мне: «Не всё еще для Италии сделано, что должно сделать; но сделано много, и мы пока должны быть довольны».

Я немного объяснял ему польский вопрос, какой он есть на самом деле, а не под пером журналистов и под зубами ораторов и Тюильрийского кабинета. Хотя и горячий римский католик, Мандзони, кажется, довольно беспристрастно судит о нем.

Я просил его фотографию, которую видел у фотографа. Не дал, говоря, что и ближайшим друзьям и родственникам отказывает. В прежний проезд мой через Милан просил я его дать мне строчку автографии. Тоже отказал, говоря, что всё это тщеславие, а он, по возможности, отказался от всего, что сбивается на суетность. Но нет ли в этих отказах другого рода тщеславия? Фотография и строка почерка сделались тривиальностью. Не давать их, не делать того, что все делают, есть придавать себе особую цену. Не подозреваю Манзони в сознательном подобном умысле. Но на деле выходит так.

Больно мне было слышать, что он мало уважал характер Пеллико. Бедный Пеллико, говорил он о нем в нравственном и политическом отношении.

Книжка 29 (1864 и последующие годы)

* * *

ОТВЕТЫ М.П.ПОГОДИНУ НА ВОПРОСЫ О КАРАМЗИНЕ

1) О механике работы Николая Михайловича. Как он вел ее?

На это ничего не могу сказать положительного. Полагаю, что, перед тем как приступить к «Истории», он прочел все летописи, ознакомился со всеми источниками и свидетельствами, сообразил по эпохам план труда своего и уже тогда, отказавшись от издания «Вестника Европы» и других литературных занятий, исключительно посвятил себя великому труду своему.

2) Когда перечитывал написанное? Как? Про себя или в семействе или кому другому?

Во всё продолжение времени, которое прожил я с ним в Москве, не помню ни одного чтения.

3) Говорил ли о писании?

Мало и редко. Разве только тогда, когда открывал (или сообщали ему) новые летописи, что, помнится, было, к примеру, по случаю находки Хлебниковского списка и присылки исторических документов из Кенигсберга.

4) Образ жизни. В котором часу вставал? Когда принимался за работу? Сколько времени сидел за нею? Были ли среди работы отдохновения? Какие?

До второй женитьбы своей, а вернее, и до первой, вел он жизнь довольно светскую. Тогда, как я слышал от него, играл он в карты, в коммерческие игры, и вел игру довольно большую. Играл он хорошо и расчетливо, следовательно, окончательно оставался в выигрыше, что служило ему к пополнению малых средств, которые доставляли ему литературные занятия.

С тех пор как я начал знать его, он очень редко, и то по крайней необходимости, посещал большой свет. Но в самом доме нашем, по обычаю, который перешел к нам от покойного родителя моего, мы жили открытым домом и каждый вечер собиралось у нас довольно большое общество, а иногда и очень большое, хотя приглашений никогда не было. Тут он принимал участие в разговоре, делал партию в бостон, но к полночи всегда уходил и ложился спать.

Вставал обыкновенно часу в девятом утра, тотчас после делал прогулку пешком или верхом во всякое время года и во всякую погоду. Прогулка продолжалась час. Помню одну зиму, в которую ездил он верхом по московским улицам в довольно забавном наряде: в большой медвежьей шубе, подпоясанный широким кушаком, в теплых сапогах и круглой шляпе.

Возвратясь с прогулки, завтракал он с семейством, выкуривал трубку турецкого табаку и тотчас после уходил в свой кабинет и садился за работу вплоть до самого обеда, то есть до 3 или 4 часов. Помню одно время, когда он еще при отце моем с нами даже не обедал, а обедал часом позднее, чтобы иметь более часов для своих занятий. Это было в первый год, что он принялся за «Историю».

Во время работы отдыхов у него не было, утро его исключительно принадлежало «Истории» и было ненарушимо и неприкосновенно. В эти часы ничто так не сердило и не огорчало его, как посещение, от которого он не мог отказаться. Но эти посещения были очень редки. В кабинете жена его часто сиживала за работой или за книгой, а дети играли, а иногда и шумели. Он, бывало, взглянет на них, улыбаясь, скажет слово и опять примется писать.

5) Нет ли черновых каких листов «Истории»?

В Остафьеве нашел я несколько таковых листов. Многие роздал собирателям автографов, а другие должны еще оставаться в бумагах моих. Сколько мне помнится, на этих листах много перемарок. Замечательно, что черновые листы Пушкина были тоже перечеркнуты и перемараны так, что иногда на целой странице выплывало только несколько стихов.

6) Как был устроен его кабинет?