Я утерлася платком.
Подумать, что у этой красавицы было три глаза.
Один врач говорил: «Du moins mon malade est mort gueri»[107] Тьер и другие французские историки так же готовы сказать, что Наполеон пал победителем.
«…Замостить 75 верст, не употребляя варварского слова шоссе» («Русский», № 128).
Варварское или нет, но все-таки это слово имеет свое определенное значение, которое возбуждает и определенное понятие, а именно: понятие о дороге, убитой мелким камнем и песком. В «Академическом словаре» переводится оно словом укат. Под словом мостить привыкли мы понимать настилать землю деревом или камнем. Мостовая, мост, мостки ничего не имеют сходного с шоссе. Из любви к правословию русского языка не надо допускать кривотолков в понятиях.
Русский язык богат сырыми материалами, как и вообще русская почва. Отделка, оправа, изделие плохо даются нам. У нас в языке крупные ассигнации; в мелких – недостаток, потому и вынуждены мы прибегать к иностранным монетам. Язык наш богат в некоторых отношениях, но в других он очень беден, не имеет микроскопических свойств. Мы все выезжаем на слонах; а человеческое сердце есть кунсткамера разных букашек, бесконечно малых, улетучивающихся эфемеров. Тут славянский язык не поможет, он в эти мелочи не пускается. Он – Илья богатырь: горами вертеть он не прочь, а до субтильностей, до деликатного обхождения он не охотник. Он к ним и неспособен.
Книжка 31 (1869—1871)
М.П.ПОГОДИНУ
23 апреля 1869
Христос Воскресе! Премного благодарю вас, любезнейший и почтеннейший Михаил Петрович, за ваши воспоминания о Шевыреве. Вы принесли должную дань справедливости и признательности честному и многополезному деятелю нашей словесности, которая немного насчитает у себя ему подобных. Так вам и сделать подобало.
Оставим Тургеневу превозносить Белинского, идеалиста в лучшем смысле слова, как он говорит. Мы же с вами в таком случае останемся реалистами в смысле Карамзина, Жуковского и Пушкина.
Эта статья Тургенева утвердила меня еще более и окончательно в моем предположении, что везде, а наипаче на Руси, дарование и ум не близнецы и часто даже не свойственники и не земляки. У Тургенева, у Толстого («Война и мир») есть, без сомнения, богатое дарование, но нет хозяина в доме. Приверженец и поклонник Белинского в глазах моих есть человек отпетый и, просто сказать, петый дурак. Если вы что-нибудь о том напишете, пришлите мне предварительно, я вложу в статью вашу свою малую толику. Тургенев просто хотел задобрить современные предержащие власти, журнальные и литературные. В статье его – отсутствие ума и нравственного достоинства. Жаль только, что это напечатано в «Вестнике Европы». Хотя бы постыдился он имени и памяти Карамзина.
А между тем вот заметки мои на статью вашу о Шевыреве. Графа Д.А.Толстого я вовсе не вижу, да и мало кто видит его. Он завален работой. Выражение работать относительно занятий министров вошло в употребление, кажется, с учреждения министерств! Один из стариков, помнится Бекетов, говорил: «Да что они там работают? Дрова рубят, что ли, в кабинете своем».
Будьте здоровы и работайте, начните, например, с рубки Белинского и Тургенева. Порубите с плеча и откровенно, не так, чтобы овцы были целы и волки сыты. Дело должно делать начистоту.
Зачем вы на себя клепаете, что ваше поколение воспитано на стихах Ломоносова, Хераскова. Неужели до Пушкина никто из нас не читал Дмитриева, Жуковского, Батюшкова? Вот поколение, из которого прямо вышел Пушкин. Язык стихотворный был уже установлен. Пушкин разнообразил его, придал ему новые ноты, напевы, но не создал его.
Мне помнится, что чтение «Бориса Годунова» у Веневитиновых происходило вечером. Едва ли еще не перед тем Пушкин читал его у меня во время коронации, и положительно в присутствии графа Блудова.
Всё, что вы говорите, или по крайней мере многое, о «Телеграфе» – не совсем точно. Мысль о «Телеграфе» родилась в моем кабинете. Тогда еще не было речи о «Московском Вестнике», а Пушкин был в псковской ссылке, и я крепко надеялся на него для «Телеграфа».
Вы говорите: «Я не употребил никакого старания, чтобы привлечь князя Вяземского и обеспечить участие его, который перешел окончательно к “Телеграфу”». Позвольте заметить, что выражение не употребил никакого старания не совсем парламентарно и не литературно. Мы с вами были тогда еще мало знакомы. О «Московском Вестнике» мы с вами никогда не говорили. Но Пушкин неоднократно уговаривал меня войти с ним в редакцию. Я всегда отказывался от предложений и увещаний Пушкина на основании вышесказанного, то есть участия моего в существовании «Телеграфа».
Я не окончательно перешел к «Телеграфу», как вы говорите, а первоначально вошел в него. Я был в полном смысле крестным отцом «Телеграфа», чуть ли не родным, и изменить крестнику своему не хотел и не мог.
Слова ваши обеспечить участие могут дать понятие, будто я торговался с вами, будто мы с вами не сошлись в цене и проч., и проч. Всё это, как вы сами знаете, на дело не похоже. С моей стороны дело шло не об обеспечении, про которое я не думал. Я просто хотел оставаться верен данному обещанию, и, вероятно, хотелось мне быть полным хозяином в журнале, что некоторое время и было, тогда как в «Московском Вестнике» был бы я только сотрудником. (Хотя Пушкин предлагал мне принять участие в издании именно на тех же самых денежных условиях, как и он.) Может быть, всё это делал он мимо вас, но оно было так и буквально так. Тогда я был молод и богаче и о деньгах не думал, особенно в деле литературном. Мало думал и после во всю свою шестидесятилетнюю литературную деятельность.
С Булгариным, говорите вы, был в союзе «Телеграф». При мне этого союза не было. Я постоянно и всячески щелкал Булгарина «Северную Пчелу» под именем Журнального Сыщика и в других своих статьях. По «Телеграфу» нажил я себе несколько доносов правительству, и, вероятно, именно от редакции «Северной Пчелы». Эти доносы навлекли на меня много неприятностей и имели значительное влияние на мою участь и на мои отношения к правительству.
Надеюсь, что при новом издании вашей статьи вы примите мои замечания в соображение и ректифируете (как вы скажете это по-русски?) обмолвки и неверности, которые вкрались в ваш рассказ, таким образом избавив меня от труда и неприятностей вступить в собственноручное и автобиографическое возражение.
Октябрь 1871
«Я ищу себя, но больше не нахожу не противлюсь ничему и соглашаюсь на всё. Творите с трупом что хотите!» (Из письма Ламенне, 1815 год.)
Труп-то я труп, что на всё соглашаюсь. При истощении всякой положительной силы и воли имею еще волю и силу отрицательные. Я совершенно обезоружен для действия, но еще достаточно вооружен для противодействия пассивного (слово страдательное как-то худо выражает это понятие). Не умею сказать да, а еще чисто выговариваю нет. Всё это умножает мои страдания и делает мое положение безвыходным.
Разумеется, не надо злоупотреблять этими заимствованиями и завоеваниями у соседей, но на нет и суда нет. Лучше изменить чистоте языка своего, нежели изменить мысли своей и ради страха Шишкова и Даля не сказать, не выразить того, что хочешь выразить, или ослабить мысль свою каким-нибудь приблизительным к ней словом.
Ныне писатели наши пестрят язык свой ненужными заплатами; но это оттого, что они плохо знают и свой, и французский язык. Мы богаты составными словами, но это богатство не есть капитальное для языка. Например, что за выгода, что мы можем сказать: злословие и злоречие, злотворство и злодейство, злодеяние – зловоние; довольно и одного слова вонь. Словари наши полны подобными излишествами. Надобно бы когда-нибудь перебрать «Русский Словарь» и очистить его от этих наростов, суррогатов, от этой цикории на место кофе, от всех иностранных слов, – и увидели бы, как похудел словарь.
Книжка 32 (1874—1877)
Читаю письма великой княгини Марии Федоровны к баронессе Оберкирх. Эти собственноручные письма принадлежат родственнику ее, ныне французскому генеральному консулу во Франкфурте. Гамбург, 1874.
Могла ли принцесса Доротея, так живо оплакивающая великую княгиню, угадать, что вскоре придется ей заменить ее при русском дворе? Великий князь Павел Петрович был точно безутешен по кончине супруги своей. Но императрица решилась утешить его — как рассказывал при мне граф Растопчин – тем, что показала ему любовную переписку покойницы с графом Андреем Кирилловичем Разумовским.
Этот роман, кажется, завязался еще в дороге, когда принцесса ехала невестой в Петербург. На это есть намеки в переписке Екатерины с бароном Черкасовым (кажется так), который ездил на встречу принцессы.
Граф Андрей Разумовский, впоследствии князь, был в молодости очень красивый мужчина и великий сердцеед, особенно сердец царицынской породы. Когда он был назначен послом к неапольскому двору, славному в то время красотой знаменитой королевы, то после первого представления распустил по городу слух, что не признает королеву такой красавицей, каковой слывет она. Это, разумеется, до нее дошло и задрало за живое, то есть за женское самолюбие. Она начала ухаживать за ним, и через несколько дней он сделался любовником ее.
Он был очень горд; Растопчин рассказывал, что однажды, во время придворного спектакля, Павел Петрович подзывает его и говорит ему: «Скажу тебе неожиданную новость. Разумовский сегодня, не дождавшись поклона моего, первый поклонился мне».
Я познакомился с Разумовским в проезд мой через Вену в 1835 году. Он был тогда уже очень стар, но прекрасной и благородной старости. Показался мне очень приветлив и простого и добродушного обхождения; говорил, что я должен обратить внимание на Прагу, которая очень напомнит мне Москву. Но в этот раз я проехал Прагу ночью и не мог остановиться в ней, потому что ехал курьером из Рима в Петербург.