Записные книжки — страница 14 из 123

Смотря на англичанина, особенно в Англии, чувствуешь его нравственное достоинство и силу. И этим, хотя и с грустью пополам, объясняешь себе превосходство и тяжеловесность английской политики в делах Европы и всего мира.

Английский деспотизм обычаев превосходит всякое понятие. В оперную залу не впустят иностранца, если у него серая шляпа в руках. Если едешь в омнибусе и поклонишься знакомому на улице, он примет это за неприличие и обиду. За обедом есть не как едят другие, ставить рюмку не на ту сторону, где должно, резать, а не ломать свой ломоть хлеба: всё это может погубить человека в общественном мнении; и как ни будь он умен и любезен, а прослывет дикарем.

Что за прелесть английская езда! Катишься по дороге как по бархату, не зацепишься за камушек. Колес и не слыхать. Дорожную четырехместную карету, в которой покойно сидят шесть человек, везет пара лошадей, но зато каких! Около 35 верст проезжаешь в два часа с половиной. У нас ездят скорее, но часто позднее доезжаешь до места. Здесь минута в минуту приезжаешь в известный час. Здесь на деле сбывается пословица тише едешь, дальше будешь. К тому же нет мучительства для лошадей: не слыхать кучерского ругательства и голоса, бичом своим он лошадей не погоняет, лошади пользуются личными и гражданскими правами. Огромная машина словно катится сама собою.

Из Брайтона ездили мы в ближайший городок Льюис. После моря и голых брайтонских берегов глаз отдыхает на зелени пригорков, деревьев и лугов, окружающих Льюис. В Англии зелень имеет особую свежесть и прелесть. Мы попали на скотный рынок, на ярмарку. Коровы, бараны, свиньи и мясники – все были налицо и в движении. Английский скот также имеет свое особенное дородство и достоинство.

Во время нашего завтрака в гостинице подъезжает к крыльцу четырехместная карета, очень красивая, с парой хороших лошадей, кучер одет порядочно. Вылезают четыре человека также весьма пристойной наружности. Кто это? Джентльмены они или поселяне, то есть по-нашему мужики? Зашел о том спор между нами. На поверку вышло мужики, но мужики вольные, хлебопашцы, то есть фермеры. Выпив по стакану портера, отправились они на свой скотный базар. Эти господа могли нам дать мерку и образчик всего того, чем Англия отличается от других государств.

* * *

Извлечение в переводе из неизданных на французском языке собственноручных записок польского короля Станислава Понятовского.


1) Мой портрет[10]

Писал я его в 1756 году, перечитал в 1760 году. Тогда прибавил я к нему несколько слов, записанных под этим числом. В продолжение моих записок укажу откровенно читателю моему на изменения, которые годы и обстоятельства внесли в мой портрет, по крайней мере настолько, насколько дано человеку познавать себя.

Начитавшись портретов, я захотел написать и свой.

Был бы я доволен наружностью своей, если был бы ростом несколько повыше, если бы нога моя была стройнее, нос менее орлиный, зрение не столь близорукое, зубы более на виду. Нимало не думаю, что и при исправлении этих недостатков вышел бы я красавцем; но не желал бы быть пригожее, потому что признаю в физиономии своей благородство и выразительность. Полагаю, что в осанке, движениях моих есть что-то изящное и отличительное, которое может везде обратить на меня внимание. Моя близорукость дает мне, однако же, и нередко вид несколько смущенный и мрачный, но это не надолго. После минутного ощущения неловкости часто в осанке моей обнаруживается излишняя горделивость.

Отличное воспитание, полученное мной, много содействовало к прикрытию недостатков моих, как внешних, так и ума моего. Оно помогло мне извлечь возможную пользу из моих способностей и выказать их несоразмерно с их истинным достоинством. Достаточно имею ума, чтобы быть в уровень с каждым предметом разговора; но ум мой не довольно плодовит, чтобы надолго овладеть разговором и направить его, разве речь зайдет о таком предмете, в котором могут принять участие чувство и живой вкус, которым одарила меня природа ко всему, что относится до художеств. Скоро подмечаю и схватываю всё смешное и нелепое и все людские странности и кривизны. Часто давал я людям это чувствовать слишком скоро и резко. По врожденному отвращению ненавижу дурное общество.

Большая доля лени не дала мне возможности развить, сколько бы следовало, мои дарования и познания. Принимаюсь ли за работу – не иначе как по вдохновению; делаю много за один раз и вдруг или же ничего не делаю. Я нелегко выказываюсь и высказываюсь и вследствие того кажусь искуснее, нежели бываю на самом деле. Что же касается до управления делами, то прилагаю к ним обыкновенно слишком много поспешности и откровенности, а потому нередко впадаю в промахи. Я мог бы хорошо судить о деле, заметить ошибку в проекте или недостаток в том, кто должен привести этот проект в исполнение; но мне к тому нужны еще и совет постороннего, и узда, чтобы самому не впасть в ошибку.

Я чрезмерно чувствителен, но живее чувствую скорбь, нежели радость. Горе слишком сильно овладевало бы мною, если бы в глубине сердца не таилось предчувствие великого счастья в будущем. Рожденный с пламенным и обширным честолюбием, питаю в себе мысли о преобразованиях, о пользе и славе отечества моего: эти мысли сделались как бы канвою всех действий моих и всей жизни.

Я не считал себя пригодным к женскому обществу. Первые опыты сближения моего с женщинами казались мне случайными и условными. Наконец познал я нежность любви: люблю так страстно, что малейшая неудача в любви моей сделала бы из меня несчастнейшего человека в мире и повергла бы меня в совершенное уныние.

Обязанности дружбы для меня священны; простираю их далеко. Если мой друг провинится предо мной, то готов я сделать всё возможное, чтобы отвратить разрыв между нами; долго после оскорбления, им мне нанесенного, помню только то, чем был я ему некогда обязан. Я признаю себя добрым и верным другом. Правда, дружен я не со многими, но всегда безгранично благодарен за всякое добро мне оказанное. Хотя очень скоро подмечаю недостатки ближнего, но очень охотно прощаю их, вследствие рассуждения, к которому часто прибегал, а именно: как ни почитай себя добродетельным, но если беспристрастно всмотришься в себя, то отыщешь в себе весьма унизительные тайные сходства с величайшими преступлениями: им будто недостает только случая и сильного давления, чтобы распуститься. Беда, если не будешь строго сторожить за собой.

Люблю давать, ненавижу скряжничество, но зато не очень умею распоряжаться тем, что имею. Не так крепко храню тайны свои, как тайны чужие, на которые я очень совестлив. Я очень сострадателен. Мне так приятно видеть себя любимым и одобряемым, что самолюбие мое возросло бы до крайности, если бы опасение показаться смешным и навык светских приличий не научили бы меня умению обуздывать себя в этом отношении. Впрочем, я не лгу, столько же по нравственным правилам, сколько и по врожденному отвращению ко всякому лицемерию.

Не могу сказать о себе, что я набожен, по общему значению этого слова; но смею сказать, что люблю Бога и часто молитвою обращаюсь к Нему. Я не чужд утешительного убеждения, что Он оказывает нам милость Свою, когда мы о том просим Его. Мне еще даровано счастье любить родителей моих, как по склонности, так и по обязанности. Хотя под первым движением досады мысль об отмщении и могла бы прийти мне в голову, но полагаю, что не мог бы я осуществить ее на деле: жалость взяла бы верх. Случается, что прощаешь по слабости так же часто, как и по великодушию. Опасаюсь, что по этой причине многим из моих предположений на будущее время не дано будет обратиться в действительность. Охотно размышляю и достаточно наделен воображением, чтобы не скучать наедине и без книги, особенно с тех пор, что люблю. (1756 год.)

Должен я ныне прибавить, что могу долго и постоянно желать одного и того же. Наблюдая за собой, пришел я к заключению, что, находясь уже три года среди людей отвратительных и гнусных, которые навлекли на меня ужасные страдания, я сделался менее способным ненавидеть. Не знаю, истощился ли мой запас ненависти, или кажется мне, что видал я и хуже этого. Если буду когда-нибудь счастлив, то желал бы я, чтобы все были счастливы и никому не было бы повода сожалеть о счастии моем. (1760 год.)

История может, конечно, отказать несчастному Понятовскому в государственных качествах, которыми должен обладать правитель народа; но, прочитав сей портрет, который нельзя заподозрить в несходстве и в недостатке чистосердечия, нельзя, забывая венценосца, не сочувствовать человеку. Да и все современные свидетельства соглашаются в похвальном и лестном отзыве о нем. Сочувствуя, нельзя и не пожалеть об игралище и жертве каких-то обольстительных и счастливых обстоятельств, которые почти мимо воли его вознесли его на блестящую вершину, а потом низринули в смутные столкновения, заперли в безысходную засаду и устремили к окончательному падению.

Впрочем, и при большей твердости духа, и при лучшем умении вести державные дела, едва ли мог бы Понятовский или кто другой усидеть на шатком польском престоле. Исторические, географические и соседственные сервитюды[11] и давление влекли роковою силой Польшу к неминуемой гибели и, так сказать, политическому самоубийству. Можно сказать, что внешние тяготения ослабили и ампутировали Польшу; но и Польша сама деятельно работала в смысле окончательного разложения своего.

Мы упомянули о географических условиях Польши, заимствуя мысль у князя Паскевича. Его спрашивали, почему поляки всегда раболепствуют или бунтуют. «Такова уже их география», – отвечал наместник.

Пойдем далее в выписках своих.


2) Поручение, данное Ностицу в Варшаве.

Сделанное мне предложение

Вскоре по кончине Августа III курфюрст, старший сын его, сделал в Польше попытку наследовать ему. Супруга его частным образом действовала в этом же смысле. Камергер Ностиц прислан был в Варшаву с этой же целью. Саксонский двор вздумал, между прочим, предложить мне денежную сумму и много других обещаний с тем, чтобы я отказался от подобного соискательства. Советник Шмидт, на которого возложены были эти переговоры, сам смеялся, всё это мне передавая и угадывая заранее мой ответ. Но все эти саксонские проекты уничтожены были оспой, от которой курфюрст умер, и никто не хотел заменить его одним из братьев.