Пальменштерн был очень вежлив и общителен, хотя и пробивалась в нем некоторая скандинавская угловатость и суровость. Но вежливость совершенно изменяла ему за игорным столом. Карты, особенно когда он проигрывал, пробуждали в нем страсти, воинственность и свирепость поклонников Одина.
Одно время дом графини Гурьевой (тещи графа Нессельроде) был по вечерам любимым сборным местом петербургского избранного общества и, разумеется, дипломатического корпуса. Однажды, при постоянно дурных картах и по проигрыше нескольких роберов виста, Пальменштерн поэтически воскликнул во всеуслышанье: «Да этот дом был, наверно, построен на кладбище бешеных собак!» Можно представить себе действие подобного лирического порыва на салонных слушателей.
В другой раз заезжает он к той же графине Гурьевой с визитом. Швейцар докладывает ему, что графиня очень извиняется, но принять его не может, потому что нездорова. Между тем несколько карет стоит у подъезда. Пальменштерн отправляется в Английский клуб, а оттуда в разные знакомые дома и всюду разглашает, что графиня Гурьева больна и, вероятно, опасно больна, потому что у нее консилиум докторов, которых кареты видел он перед домом ее. Весть разносится по городу. Со всех сторон съезжаются к подъезду наведаться о здоровье графини, пишут ей и приближенным ее записочки с тем же вопросом. Половина города лично или посланными посещает ее в течение суток. Графиня понять не может, каким образом подняла она такую тревогу в городе. Наконец узнали, что это была расплата Пальменштерна за отказ принять его.
Вот еще одна отличительная черта его. В гостях, при выходе из салона, он постоянно сбивался дверьми. Будь их три или четыре в комнате, он не преминет стукнуться во все прежде, нежели попадет в настоящую дверь.
Он очень любил итальянскую оперу, но не любил восторженных, шумных изъявлений петербургской публики. Когда, бывало, при громких рукоплесканиях и вызовах Рубини или госпожи Виардо, нетерпеливые и горячие зрители начинали топать ногами, он со злой насмешкой говорил: «Вот и конница наступает!»
Одному знатному и богатому польскому пану пеняли, что он мало денег дает сыновьям своим на прожиток. «Довольно и того, – отвечал он, – что я дал им свое имя, которое им не следует».
Кто-то говорил молодой графине X.:
– Понимаю, что связь ваша с Z продолжается, но не понимаю, как могла она начаться.
– А я, – отвечала она, – понимаю, что началась она, но не понимаю, как может она продолжаться.
Вдовый чадолюбивый отец говорил о заботах, которые прилагает к воспитанию дочери своей. «Ничего не жалею, держу при ней двух гувернанток, француженку и англичанку; плачу большие деньги всем возможным учителям: арифметики, географии, рисования, истории, танцев, Закона Божия. Кажется, воспитание полное. Потом повезу дочь в Париж, чтоб она канальски схватила парижский прононс, чтобы не могли распознать ее от парижанки. Потом привезу в Петербург, начну давать балы и выдам ее замуж за генерала». (Всё это исторически достоверно из московской старины.)
Другой отец, также москвич, жаловался на необходимость ехать на год за границу.
– Да зачем же едете вы? – спрашивали его.
– Нельзя, для дочери!
– Разве она нездорова?
– Нет, благодаря Бога, здорова, но, видите ли, теперь ввелись на балах долгие танцы, например котильон, который продолжается час и два. Надобно, чтобы молодая девица запаслась предметами для разговора с кавалером своим. Вот и хочу показать дочери Европу. Не всё же болтать ей о Тверском бульваре и Кузнецком Мосте. (И это исторически верно.)
Есть же отцы, которые пекутся о воспитании дочерей своих.
Принц де Конти (брат великого Конде) должен был жениться на одной из двух племянниц кардинала Мазарини и не хотел сам выбрать из них невесту. Он говорил: «Мне всё равно, та или другая; я женюсь на кардинале, а вовсе не на племяннице его».
Л. спрашивал Ф., видел ли он невесту его.
– Видел.
– Как нравится тебе она?
– Очень мила: ведь ты на младшей женишься?
– Нет, помолвлен я со средней сестрой. А что же, ты думаешь, что меньшая лучше? Зачем же прежде не сказал ты мне? Я посватался бы за нее. А впрочем, переменить еще можно.
А.М.Пушкин забавно рассказывает один анекдот из своей военной жизни. В царствование императора Павла командовал он конным полком в Орловской губернии. Главным начальником войск, расположенных в этой местности, было лицо, высокопоставленное по тогдашним обстоятельствам и немецкого происхождения. Пушкин был с ним в наилучших отношениях, как по службе, так и по условиям общежительности.
Однажды и совершенно неожиданно получает он, за подписью начальника, строжайший выговор, изложенный в выражениях довольно оскорбительных. Пушкин тут же пишет рапорт о сдаче полка, по болезни своей, старшему штаб-офицеру и просит о совершенном своем увольнении. Начальник посылает за ним и спрашивает о причине подобного поступка.
– Причина тому, – говорит Пушкин, – кажется, довольно ясно выражена в бумаге, которую я от вас получил.
– Какая бумага? – Пушкин подает ему полученный выговор. Начальник прочитывает его и говорит: – Так эта-то бумага вас огорчила? Удивляюсь вам! Служба одно, а канцелярия другое. Какую бумагу подаст мне она, я ту и подписываю. Службой вашей я совершенно доволен и впредь прошу вас, любезнейший Пушкин, не обращать никакого внимания на подобные глупости.
В одно из пребываний Александра Павловича в Москве он удостоил частное семейство обещанием быть у них на бале. За несколько дней до бала хозяин дома простудился и совершенно потерял голос. «Само Провидение, – говорил тот же Пушкин, – благоприятствует этому празднику: хозяин не может выговорить ни одного слова, и государь избавляется от скуки слушать его».
NN говорит: «Я ничего не имел бы против музыки будущего, если бы не заставляли нас слушать ее в настоящем».
Вводить реализм в музыку – то же, что вводить поэзию в алгебру.
Кто-то сказал: царедворцы вообще ближе и тверже изучают нравственные немощи и недостатки владык своих, чем благородные и доблестные свойства их. Это понятно и в порядке вещей. Они подобны врачам: и этим от здоровья и от здоровых ожидать нечего; они промышляют и наживаются болезнями. Как болезни для врачей, так и царские слабости для царедворцев составляют благонадежные доходные статьи.
С., говоря об одном из подобных царедворцев, метко и счастливо сказал: «Он знает государя своего так же, как пианист знает свой инструмент. Один изучил звук каждого клавиша, другой изучил каждое чувство, каждый нерв господина своего: он знает наперед, какой отголосок отзовется от прикосновения к нему».
Настасья Дмитриевна Офросимова была долго в старые годы воеводой в Москве, чем-то вроде Марфы Посадницы, но без малейших оттенков республиканизма. В московском обществе имела она силу и власть. Силу захватила, а власть приобрела она с помощью общего к ней уважения. Откровенность и правдивость ее налагали на многих невольное почтение, а на многих – страх. Она была судом, пред которым докладывались житейские дела, тяжбы, экстренные случаи. Она и решала их приговором своим. Молодые люди, барышни, только что вступившие в свет, не могли избегнуть осмотра и, так сказать, контроля ее. Матери представляли ей девиц своих и просили ее, мать-игуменью, благословить их и оказывать им и впредь свое начальническое благоволение.
Что ни говори, это имело свою и хорошую сторону. В обществе нужна некоторая подчиненность чему-нибудь и кому-нибудь. Многие толкуют о равенстве, которого нет ни в природе, ни в человеческой натуре. Ничего нет скучней и томительней плоских равнин: глаз непременно требует, чтобы что-нибудь, пригорок, дерево, отделялось от видимого однообразия и несколько возвышалось над ним. Равенство перед законом – дело другое. Но равенство на общественных ступенях – нелепость. Тут для самой пользы общества и даже для приятности его необходимы неровности, преимущества, вследствие прихоти судьбы, рождения, случайных, но узаконенных условий и обстоятельств. Для водворения этого равенства, о котором многие толкуют и тоскуют, за невозможностью сделать всех умными, надлежало бы сделать всех глупыми, чего, впрочем, многие бессознательно и инстинктивно, может быть, и добиваются.
У Офросимовой был ум не блестящий, но рассудительный и отличающийся русской врожденной сметливостью. Когда генерал Закревский назначен был финляндским генерал-губернатором, она сказала: «Да как же будет он там управлять и объясняться? Ведь он ни на каком языке, кроме русского, не в состоянии даже попросить у кого бы то ни было табачку понюхать!»
Она имела несколько сыновей. Все они истые и кровные москвичи. Один из них, Александр Павлович, кажется, старший из братьев, был большой чудак и очень забавен. Он в мать был честен и прямодушен. Речь свою пестрил он разными русскими прибаутками и загадками. Например, говорил он:
– Я человек бесчасный, человек безвинный, но не бездушный.
– А почему так?
– Потому что часов не ношу, вина не пью, но духи употребляю.
Он прежде служил в гвардии, потом был в ополчении и в официальные дни любил щеголять в своем патриотическом зипуне с крестом непомерной величины Анны 2-й степени. Впрочем, когда он бывал и во фраке, то постоянно носил на себе этот крест вроде иконы. Проездом через Варшаву отправился Александр Павлович посмотреть на развод. Великий князь Константин Павлович заметил его, узнал и подозвал к себе.
– Ну, как нравятся тебе здешние войска? – спросил он его.
– Превосходны, – отвечал Офросимов. – Тут уж не видать клавикордничанья.
– Как? Что ты хочешь сказать?
– Здесь не прыгают клавиши одна за другой, а всё движется стройно, цельно, как будто каждый солдат сплочен с другими.