Записные книжки — страница 32 из 123

(в начале 1820-х годов или ранее, в Петербурге): Начальство поручило мне объясниться с вами. Оно заметило, что живете вы не по средствам своим, что издерживаете много денег, ведете даже жизнь роскошную, а по собранным справкам оказывается, что не имеете ни деревень, ни капиталов, ни родственников, которые помогали бы вам. Начальство желает знать, какие источники доходов ваших.

Страт (с некоторой запинкой): Если начальству непременно нужно знать, какие источники доходов моих, то обязываюсь откровенно признаться, что пользуюсь женскими слабостями.


2.

Барыня Г.: Какой несносный у меня духовник с любознательностью своей! Настоящая пытка!

NN: Как это?

Барыня Г.: Да мало ему того, что приносишь чистосердечное покаяние во грехах своих! Он еще допытывается узнать, как, когда и с кем. Всего и всех не припомнишь. Тут еще невольно согрешишь неумышленным умалчиванием.

* * *

Есть люди, которые огорчаются чужой радостью, обижаются чужим успехам и больны чужим здоровьем. Добро бы еще, если б действовали в них соперничество, ревность, совместничество, что французы называют jalousie de metier[20]. Нет, это платоническая, бескорыстная зависть. Они нисколько не желали бы поступить на место, которое занял другой. Нет, им просто бесцельно досадно, что этот другой занял это место или получил такую-то награду.

Я знавал подобного барина, несчастно впечатлительного и раздражительного. Он был молод, красив собой, богат, не был на службе и не хотел служить, мог пользоваться всеми приятностями блестящей независимости. Вдобавок не был он и автор и даже был достаточно безграмотен. Когда же Карамзину, в чине статского советника, была пожалована Анна 1-й степени, его взорвало. «Вот, – говорил он в исступлении, – прямо сбывается русская пословица: не родись ни умен, ни пригож, а родись счастлив!»

У него была и другая равнохарактерная особенность. Он ревновал ко всем женщинам, даже и к тем, к которым не чувствовал никакого сердечного влечения. Подметит ли он, что молодая дама как-то особенно нежно разговаривает с молодым мужчиной, сейчас заподозрит, что тут снуется завязка романтической тайны; он вспылит и готов подбежать к даме с угрозой, что тотчас пойдет к мужу ее и всё ему откроет. Не ручаюсь, чтоб такая угроза не была иногда приводима в действие.

Был еще в Петербурге субъект той же породы: умный, образованный, не из русских, но вполне обрусевший по этой части. Он сам был довольно высоко поставлен на лестнице, известной под именем табели о рангах, а потому и не смущался от мелочных служебных скачков. Его внимание обращено было выше. От этих астрономических и звездочетных наблюдений случались с ним приливы крови к голове. Особенно были для него трудны и пагубны для здоровья дни Нового года, Пасхи, высочайших тезоименитств. Это было хорошо известно семейству его: в эти роковые дни по возвращении из дворца ожидали уже его на дому доктор и фельдшер и, по размеру розданных Александровских и Андреевских лент и производств в высшие чины, ставили ему соответственное количество пиявок или рожков[21].

Был еще мне хорошо и приятельски знаком третий образчик этого физиологического недуга, но он был так простосердечен, так откровенен в исповедании слабостей своих, что обезоруживал всякое осуждение. Он не только не таил их под лицемерным прикрытием равнодушия и презрения к успехам и почестям, но охотно обнаруживал их с самоотвержением и, что всего лучше, с особенной забавностью и, на этот случай, с особенной выразительностью и блистательностью речи. Он состоял всегда под лихорадочным впечатлением приказов как военных, так и гражданских, но преимущественно военных. Он был уже в отставке, но и отставной сохранил всю свежесть и чувствительную раздражительность служебных столкновений и местничества. «Как хорошо знает меня граф Закревский, – говорил он мне однажды. – Раз зашел я к нему в Париже. – Что ты так расстроен и в дурном духе? – спросил он меня. – Ничего, – отвечал я. – Как ничего, ты не в духе, и скажу тебе отчего: ты верно, шут гороховый, прочел приказ в “Инвалиде”, сегодня пришедшем. Не так ли? – И точно, я только что прочел военную газету и был поражен известием о производстве бывшего сверстника моего по службе».

Он когда-то состоял при князе Паскевиче, но по неосторожности или по другим обстоятельствам лишился благорасположения его, которым прежде пользовался, и вынужден был удалиться. Этот эпизод служебных приключений бывал частой темой его драматических, эпических, лирических и особенно в высшей степени комических рассказов. Мы уже заметили, что раздражительность давала блестящий и живой оборот всем речам нашего героя. Он тогда становился и устным живописцем, и оратором, и актером, и импровизатором. Между прочим, описывал он свидание свое с князем Паскевичем, несколько лет спустя после размолвки их. «В один из приездов князя в Петербург, повстречавшись с братом моим, спрашивает он его, почему меня не видит. Принял он меня отменно благосклонно и в продолжение разговора вдруг спросил: “А что выиграли вы, не умевши поладить со мной и потерявши мое доверие? Остались бы вы при мне, были бы теперь генерал-лейтенантом, может быть, генерал-адъютантом, кавалером разных орденов”. Каково было мне всё это слышать? И с какой жестокостью, вонзив в сердце мое нож, поворачивал он его в ране моей! Вероятно, для этого заклания и желал он видеть меня». Сцена в высшей степени драматическая.

* * *

Был у меня приятель – доктор, иностранец, водворившийся в России и если не обрусевший (от инокровного и иноверного никогда ожидать нельзя и не нужно совершенного обрусения) то, по крайней мере вполне омосквичившийся. Он был врачом и приятелем всего нашего московского кружка, до 1812 года и долго после того.

Он был врач не из ученых, хотя и питомец итальянских медицинских факультетов, когда-то очень знаменитых, но из тех врачей, которые нередко исцеляют труднобольных. Глаз его был верен, сметлив и опытен. Если не было в нем глубоких теоретических и книжных познаний, но зато не было и тени шарлатанства и беганья во что бы то ни стало и часто не на живот, а на смерть за всеми хитросплетенными новыми системами. Он не пренебрегал ими, знакомился с ними, но не подчинялся им слепо и суеверно, не развертывал над больным их знамени, чтобы доказать, что и он – доктор-либерал, отрекшийся от старого учения и преданий старого авторитета. К тому же (что еще, кроме науки, нужно врачу) он имел душу, сердоболие, неутомимое внимание за ходом и разносторонними видоизменениями болезни, веселые приемы и совершенно светское обращение.

Могу говорить о нем с достоверностью и досконально, потому что два раза в труднейших и опаснейших болезнях был я в руках его, и оба раза я, как говаривал К. (по словам Сонцова), оттолкнул мрачную дверь гроба и остался, как вы видите, на земле, чтобы прославлять имя моего земного спасителя. Он был не лишний и у постели больного, и за приятельским обеденным столом. Во всяком случае, мы выпили с ним более вина, нежели микстур, им прописанных.

Один из больных, страдавший более внешней болью, чем внутренней, настойчиво требовал, чтобы врач прописал ему какое-нибудь лекарство. Тот отказывался, говоря, что не нужно и что боль скоро сама собой пройдет. Наконец, чтобы отделаться от докучливых требований, сел он за письменный стол и начал писать рецепты. Тут больной испугался и стал просить, чтобы ему дали лекарство не слишком крепкое. «Будьте покойны, – отвечал мой приятель, – пропишу такое лекарство, которое ничего вам не сделает».

Однажды жаловался он мне на свои домашние невзгоды с женой.

– Сами виноваты вы, – сказал я ему. – Доктору никогда не нужно вступать в брак: каждый день и целый день не сидит он дома, а рыскает по городу; случается и ночью. Жена остается одна, скучает, а скука – советница коварная.

– Нет, совсем не то, что вы думаете, – перебил он речь мою.

– Во всяком случае, повторяю: что за охота была вам жениться?

– Какая охота? – сказал он. – Тут охоты никакой не было, а вот как оно случилось. Девица N., помещица С-кой губернии, приехала в Москву лечиться от грудной болезни. Я был призван, мне удалось помочь ей и поставить ее на ноги. Из благодарности влюбилась она в меня: начала преследовать неотвязной любовью своей, так что я не знал, куда деваться от нее и как отделаться. Наконец расчел я, что лучшее и единственное средство освободиться от ее гонки за мной есть женитьба на ней. По моим докторским соображениям и расчетам, я пришел к заключению, что хотя, по-видимому, здоровье ее несколько поправилось, год кое-как вытерплю; вот я и решился на самопожертвование и женился. А на место того, она изволит здравствовать уже пятнадцатый год и мучить меня своим неприятным и вздорным характером. Поди, полагайся после на все патологические и диагностические указания науки нашей! Вот и останешься в дураках.

Доктор и докторша давно почиют в мире.

* * *

Один перчаточник развесил перед лавкой своей огромную красную ручищу. Он просил у городского начальства позволения выписать на вывеске известный стих, из трагедии «Димитрий Донской»: Рука Всевышнего Отечество спасла. Неизвестно, разрешена ли была просьба его.

* * *

По поводу этих исторических и императорских свиданий припоминаю довольно забавную и замечательную черту нашего простого народа. Дело идет о первом свидании и первой встрече Александра с Наполеоном на плоту на реке Неман, в 1807 году. В это время ходила в народе следующая легенда.

Несчастные наши войны с Наполеоном грустно отозвались во всем государстве, живо еще помнившем победы Суворова при Екатерине и при Павле. От этого уныния до суеверия простонародного, что тут действует нечистая сила, недалеко, и Наполеон прослыл Антихристом. Церковные увещевания и проповеди распространяли и укрепляли эту молву. Когда узнали в России о свидании императоров, зашла о том речь у двух мужичков.