Записные книжки — страница 33 из 123

– Как же это, – говорит один, – наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным, с этим нехристем. Ведь это страшный грех!

– Да как же ты, братец, – отвечал другой, – не разумеешь и не смекаешь дела? Разве ты не знаешь, что они встретились на реке? Наш батюшка именно с тем и повелел приготовить плот, чтобы сперва окрестить Бонапартия в реке, а потом уже допустить его пред свои светлые царские очи.

В течение войны 1806 года и с учреждением народной милиции имя Бонапарта (немногие называли его тогда Наполеоном) сделалось очень известным и популярным во всех углах России. Народ как будто предчувствовал, угадывал в нем Бонапартия 1812 года. Одна старая барыня времен Екатерины, привыкшая к могуществу и славе ее, не называла его иначе как Бонапартиха, судя по аналогии, что он непременно не император, а императрица.

По поводу милиции всюду были назначены областные начальники, отправлены генералы и сенаторы для обмундирования и наблюдения за порядком, вооружением ратников и так далее. Воинская деятельность охватила всю Россию. Эта деятельность была несколько платонической; она мало дала знать себя врагу на деле, но могла бы надоумить его, что в народе есть глубокое чувство ненависти к нему и что разгорится она во всей ярости своей, когда вызовет он ее на родной почве на рукопашный бой.

Алексей Михайлович Пушкин, состоявший по милицейской службе при князе Юрии Владимировиче Долгоруком, рассказывал следующее. На почтовой станции одной из отдаленных губерний заметил он в комнате смотрителя портрет Наполеона, приклеенный к стене.

– Зачем держишь ты у себя этого мерзавца?

– А вот затем, ваше превосходительство (отвечал он), что если не равно, Бонапартий под чужим именем или с фальшивой подорожной приедет на мою станцию, я тотчас по портрету признаю его, голубчика, схвачу, свяжу, да и представлю начальству.

– А это дело другое! – сказал Пушкин.

* * *

Про одну из барынь прошлого века, ехавшую за границу вскоре после Наполеоновских войн, граф Растопчин говорил: «Напрасно выбрала она это время. Европа еще так истощена».

* * *

С NN случилась неприятность или беда, которая огорчала его. Приятель, желая успокоить его, говорил ему: – Напрасно тревожишься, это просто случай.

– Нет, – отвечал NN, – в жизни хорошее случается, а худое сбывается.

* * *

Однажды, при чтении в частном обществе нескольких глав неизданного романа, один из слушателей Т. заснул. «Он один имел смелость заявить мнение свое», – сказала девица В.

При другом случае NN сказал: «Не требует большой смелости совершение глупости». А это бывает чаще. Смелость, откровенность убеждения, то есть бесстрашие, с которым высказываешь и поддерживаешь убеждение свое против ветра и прилива, как говорят французы, – это, конечно, дело честное и мужественное; это своего рода Фермопильская битва. Но жаль, что нередко самые безобразные и нелепые мнения провозглашаются и защищаются с наибольшим ожесточением. Глупость, именно потому, что она глупость, и придает человеку свою врожденную смелость. Ум может, при случае, задуматься, замяться, совершить даже образцовое и достохвальное отступление, как совершали его иные великие полководцы; глупость, очертя голову, никогда не отступает, а всё лезет вперед и напролом.

* * *

NN говорит о X., писателе расплывчатом: «Он чернилами не пишет, а его чернилами слабит».

* * *

Вследствие какой-то проказы за границей тот же Голицын получил приказание немедленно возвратиться в Россию, на жительство в деревне своей безвыездно.

Возвратившись в отечество, он долгое время колесил во всех направлениях, переезжая из одного города в другой. Таким образом приехал он в Астрахань, где приятель его Тимирязев был военным губернатором. Сей последний немало удивился появлению его.

– Как попал ты сюда, – спрашивал он, – когда повелено тебе жить в деревне?

– В том-то и дело, – отвечает Голицын, – что я всё ищу, где может быть моя деревня. Объездил я почти всю Россию, а всё деревни моей нет как нет, куда ни заеду, кого ни спрошу.

Он был очень остер, краснобай, мастер играть словами и веселый рассказчик. Московский Английский клуб 1820-х и 1830-х годов не раз забавлялся его неожиданными и затейливыми выходками.

* * *

Шведский наследственный принц Оскар (впоследствии король) во время пребывания своего в Петербурге сказал Жуковскому, как жалеет, что обстоятельствами и требованиями звания своего был брошен на сцену света и в деятельность прежде, нежели успел порядочно довершить образование свое и научиться всему, что необходимо знать. Официальное лицо, назначенное у нас находиться при особе принца, вмешалось в разговор и сказало: «Ваше высочество, вы придаете мне смелости; теперь не буду стыдиться невежества своего, зная, что и вы невежда». Скромно и чистосердечно высказано, но не совсем ловко.

Принц имел много успеха в Петербурге, и фрейлины двора находили его очень любезным. Многие говорили, что в нем есть некоторое сходство со знаменитым князем Багратионом.

Граф Фикельмонт пересказывал мне странное и, по-видимому, мелкое обстоятельство, которое возвело французского маршала Бернадотта на шведский престол. Граф был некогда австрийским посланником в Стокгольме и слышал эти подробности от многих достоверных государственных людей. Во время наполеоновских нашествий на Европу в числе разнородных пленников оказался и шведский офицер. Бернадотт всегда обращался с пленными внимательно и кротко. Он отличался от своих сослуживцев, французских военачальников, уважением к личному достоинству человека, бескорыстием и, по возможности, облегчением повинностей и пожертвований, возлагаемых на жителей тех мест, которые подвергались военному постою.

Когда вследствие разных событий и переворотов шведский сейм рассуждал об избрании наследника престола и колебался между разными именами, упомянутый шведский офицер вспомнил о Бернадотте и сообщил мысль свою одному пастору. Он говорил: «Швеции не знать спокойствия и не оградить себя от русского влияния, если не прибегнет она к французскому покровительству и не примет из рук Франции наследника престола. Сей наследник налицо, и неминуемо быть им должен Бернадотт».

Пастор подался на это мнение, и оно разошлось по городам и селам. Сказано и сделано. Молодой офицер скачет в Париж и является к Бернадотту, удостоверяя, что Швеция желает иметь его будущим властителем своим. Маршал отвечает, что делаемое ему предложение очень лестно, но что он желал бы видеть свидетельство уполномочия, данного ему его согражданами на подобное предложение.

Офицер, убедившись в согласии Бернадотта, обращается к шведам из знатнейших фамилий и сообщает им дело, которое затеял. Большинство одобряет это предположение. Наконец шведская депутация отправляется к Бернадотту и приглашает его принять титул наследника шведского престола. Отселе начинаются официальные и дипломатические переговоры, и вот француз, сын адвоката, является впоследствии Карлом XVI, основателем новой династии, – единственный уцелевший обломок от огромного революционного корабля, который был после окрещен именем Наполеона. Он пережил и события, в которых участвовал, и порядок, который они устроили. После он сам содействовал сокрушению этого порядка. Впрочем, Бернадотт никогда вполне не ладил – ни вначале с Бонапартом, ни позднее с императором Наполеоном. Оба они друг друга опасались.

* * *

В.Л.Пушкин любил добродушно оказывать внимание и поощрение молодым новичкам на поприще литературном. Он по вечерам угощал их чаем, а нередко приглашал к себе обедать. Один из таких новобранцев был в Москве частым посетителем его.

– А к какому роду поэзии чувствуете вы в себе более склонности? – спросил его однажды Пушкин с участием и некоторой классической важностью.

– Признаюсь, – отвечал тот смиренно, – любил бы я писать сатирические стихи, да родственники отсоветовали, говоря, что такими стихами могу нажить врагов себе и повредить карьере своей по службе.

– А скажите мне что-нибудь из ваших сатирических стихов.

– Вот, например, эпитафия —

Под камнем сим лежат два друга:

Колбасник и его супруга.

* * *

В минуты хандры своей NN говаривал в Швейцарии: «Ну что же есть такого особенного и пленительного в Женевском озере? Огромного размера лохань воды, вот и только!»

* * *

В записной книжке русского путешественника прошлого столетия записано: «Счастье минувшее есть несчастье настоящее».

Он же рассказывает, что в молодости своей, путешествуя в Португалии, рассердился на почтаря, который вез его очень медленно. В старые годы от русской досады до русской ручной управы было недалеко: русский путешественник оттузил португальца. Тот, не говоря ни слова, ушел и оставил путешественника посреди дороги с коляскою и лошадьми. Тут этот последний догадался и заключил, что есть некоторая разница между португальской и русской ездой.

* * *

Русские люди выводятся. Выражаем здесь сетование и укоризну вовсе неславянофильские. Напротив, мы говорим о средневековом поколении нашего общества, о современниках Екатерины, которые носили еще отпечаток предыдущих царствований и духом и влиянием которых пропитались некоторые лица позднейшего времени. Ничего нет тяжелее и скучнее русских по обязанности, русских, сделавшихся русскими вследствие и на основании какой-нибудь исторической или философической системы: под гнетом системы стирается, убивается вся свежесть, вся краска, вся поэтическая своеобразность русской натуры. То ли дело чистокровный русак, который не добивается казаться русским, не хвастается тем, что он русский, и даже будто не догадывается, что он русский.

Федор Петрович Опочинин был одна из этих личностей. Он был еще не стар, а на нем как будто легли многие слои русских преданий. Он бессознательно закалил себя в русском горниле, заматерел в русской закваске. Разумеется, всё это понимаем мы и принимаем в хорошем значении. Есть худая закваска, но есть и вкусная, лакомая. Ум Опочинина был совершенно русской складки и русского содержания. В нем были и тонкость, и сметливость, и наблюдательность; была русская шутливость, которая вообще отличается от инонародной. По-русски говорил Опочинин превосходно, мастер был рассказывать, а запас рассказов его был неистощим. Рассказы, когда они кстати уместны и удачны, имеют особенную прелесть. Они драматизируют разговор. Они жизнь и действие его. Философические, отвлеченные беседы хороши в кабинете, с глазу на глаз, или с кафедры, но в приятельском, откровенном кружке они утомительны.