Записные книжки — страница 43 из 123

Брат его, граф Алексей Кириллович, имел в то время в Горенках замечательный и богатый ботанический сад, известный в Европе, и при нем равно известного и ученого ботаника Фишера. Москва в то время славилась не одним барством, а барство славилось не одной азиатской пышностью. Граф Лев Кириллович был истинный барин в полном и настоящем значении этого слова: добродушно и утонченно вежливый, любил он давать блестящие праздники, чтобы угощать и веселить других. Но вместе с тем дорожил он ежедневными отношениями с некоторыми избранными: графом Растопчиным, Карамзиным, князем Андреем Ивановичем Вяземским, князем Андреем Петровичем Оболенским, графом Михаилом Юрьевичем Виельгорским и другими. Сверх того, у него были тесные связи с передовыми и старостами масонства.

В молодости был он большой сердечкин и волокита. Дмитриев рассказывал, что на дежурства на петербургских гауптвахтах графу то и дело приносили на тонкой надушенной бумаге записки, видимо, написанные женскими руками. Спешил он отвечать на них на заготовленной, также красивой и щегольской бумаге. Таким образом упражнялся он и утешал себя в душных и скучных стенах не всегда опрятной караульни.

Позднее влюбился Разумовский в княгиню Голицыну, жену богача, которого прозвали в Москве cosa гага[26]. Она развелась с мужем и обвенчалась с графом. Он страстно любил ее до самой кончины своей. Брак, разумеется, не был признан законным, то есть не был признан официально, но семейством графа, графом Кочубеем и Натальей Кирилловной Загряжской, Мария Григорьевна была принята радушно и с любовью.

Дядя графа, фельдмаршал граф Гудович, был в Москве генерал-губернатором. В один из приездов императора Александра, дядя, вероятно, ходатайствовал перед его величеством за племянника и племянницу, и на бале в наместническом доме государь подошел к Марии Григорьевне и громко сказал: «Графиня, не угодно ли вам сделать мне честь протанцевать со мною полонез?» С той минуты она вступила во все права и законной жены, и графского достоинства. Впрочем, общество, как московское, так и петербургское, по любви и уважению к графу и по сочувствию к любезным качествам жены его, никогда не оспаривали у нее этих прав.

Граф Лев Кириллович, или, как обыкновенно звали его в обществе, le comte Leon, был характера в высшей степени благородного, чистейшей и рыцарской чести, прямодушен и простодушен вместе. Хозяин очень значительного имения, был он, разумеется, плохой хозяин, как и подобает или подобало русскому барству. Вопреки изречению Евангелия, у нас кому много дано, у того много и отпадает. Те, кого дано мало, имеют еще надежду, да и к тому же умение, округлить это малое.

Граф был любезный говорун. При серьезном выражении лица и вообще покойной осанке, он часто отпускал живое, меткое, забавное слово. Хотя он несколько картавил, но даже вечный насморк придавал речи его особенный и привлекательный диапазон: по крайней мере таково мое детское впечатление, уцелевшее и поныне.

Я лет десяти особенно внимательно вслушивался в разговор его, когда он навещал отца моего, с которым был очень дружен. Детство восприимчиво и впечатлительно. Помню, как будто видел это вчера, сани его, запряженные парою красивых коней, и светлой белизны покрывало, которым был обтянут передок саней. Малороссийский гайдук в большой меховой шапке стоял на запятках. Граф, войдя в первую комнату, бросал ловко и даже грациозно большую меховую муфту свою. Проходя мимо, он всегда приветствовал меня приветливым и веселым словом. Позднее удостоился я и приязни его. Большое счастье для сына быть обязанным отцу своему доброжелателями, так сказать, по наследству, которые сохраняют прежние связи с умершими в лице их детей.

В воспоминаниях детства моего встречаюсь и с графиней Разумовской, в то время еще княгиней Голицыной. С чуткой и бессознательной догадливостью бедовых детей (enfants terribles) скоро подметил я, что за муфтой графа не замешкает явиться и княгиня или за княгиней немедленно покажется и муфта. Я всегда так и караулил эти неминуемые, одно за другим следующие явления.

Она в молодости своей пела очень мило; впрочем, и до конца была любительницей и ценительницей хорошей музыки. Однажды задела она заживо стихотворческое и русское самолюбие Нелединского. Пропев на французском романс Ханыкова «Когда на крыльях удовольствия…», графиня сказала Нелединскому: «Вот никак не передать этих слов на русский язык». На другой день привез он ей свой прелестный перевод.

Есть имена, которые, раз попав под перо, невольно вовлекают его в дальнейшие подробности. Имя графини Разумовской принадлежит к этому разряду. Она в некоторых отношениях едва ли имела много себе подобных. Во-первых, знавшие ее с молодых лет говорили, что она хорошела с годами, то есть, разумеется, до известного возраста. В летах полной зрелости и даже в летах глубокой старости она могла представить о себе, что была некогда писаной красавицей, чего, говорят, никогда не было. Во-вторых, позднее пережила она всех сверстников и свое поколение; пережила многих и из нового, так что мафусаиловские года ее оставались головоломной задачей для охотников до летоисчисления.

Долго по кончине графа, мужа своего, предавалась она искренней и глубокой скорби. Глаза ее были буквально двумя источниками непрерывных и неистощимых слез. Для здоровья ее, сильно пострадавшего от безутешной печали, присоветовали ей съездить на время в чужие края. Там мир новых явлений и впечатлений, новая природа, разнообразие предметов, а, вероятно, более всего счастливое сложение натуры и характера графини, взяли свое. Она в глубине души осталась верна любви и воспоминаниям своим, но источник слез иссяк: траур жизни и одеяний переменился на более светлые оттенки. Она не забыла прежней жизни своей, но переродилась на новую. Париж, Вена приняли ее радушно; дом ее сделался опять гостеприимным.

Русские, особенно богатые, имеют дар привлекать иностранцев; к тому же иностранцы умеют ценить благовоспитанность и дорожат ею. А должно признаться, что русские дамы высшего общества, в нем рожденные и взросшие, чуждающиеся излишней эмансипации и не гоняющиеся за эксцентричностью (два слова и два понятия нерусского происхождения), умеют поставить себя везде в отношения благоприятные и внушающие уважение.

Госпожа Жирарден в известных остроумных «Парижских письмах» своих, печатаемых за подписью виконта де Лоне, упоминает о графине Разумовской и ее парижском салоне. Благодарный Карлсбад посвятил ей памятник: она была на водах душой общества и хороводицей посетителей и посетительниц этого целительного уголка. Почин прогулок, веселий, праздников принадлежал ей всецело. Такую власть иначе приобрести нельзя как образованностью, навыком утонченного общежития, вежливыми приемами и привычками, которые становятся второй натурой.

По возвращении своем в Россию графиня Разумовская тотчас устроила положение свое в Петербурге и заняла в обществе подобающее ей место. Дом ее сделался одним из наиболее посещаемых. Обеды, вечеринки, балы зимой в городе, а летом на даче, следовали непрерывно друг за другом. Не одно городское общество, но и царская фамилия были к ней благоприятно расположены. Император Николай и государыня Александра Федоровна были к ней особенно милостивы, удостаивали праздники ее присутствием своим и ее принимали запросто в свои и немноголюдные собрания. Великий князь Михаил Павлович, который любил шутить и умел вести непринужденный и веселый разговор, охотно предавался ему с графиней. Всё это, разумеется, утешало и услаждало ее светские наклонности.

Но при всей любви своей к обществу, соблазнам и суетным развлечениям его, она хранила в себе непочатый и, так сказать, освященный уголок, предел преданий и памяти минувшего. Рядом с салоном и большой залой имелось заветное, домашнее, сердечное убежище. Там располагалась молельня с семейными образами, мраморным бюстом Спасителя работы знаменитого итальянского художника, с неугасающими лампадами и портретом покойного графа. Кто знает, какие думы, какие чувства сосредотачивались в графине, когда входила она в эту домашнюю святыню и пребывала в ней в молитве и с глазу на глаз с сердечной памятью своей?

Она не любила рисоваться, не любила облекать себя в назидательную наружность: в ней не было и тени притворства; не было ни желания, ни умения прикрывать свои невинные слабости личиной обдуманной внешности. Напротив, она скорее была склонна как бы хвалиться своими слабостями: не по летам моложавостью нрава своего, нарядов, обычаев, жадностью (доходившей до слабодушия) светских развлечений, веселий и вечно суетного движения. Но нет, она и тут не хвалилась: она ничем не хвалилась, а была таковой бессознательно, неприметно для себя самой, единственно потому, что натура таковой создала ее. Это была правдивая, чистосердечная личность.

Общественное строгое суждение, насмешливое злоречие обезоруживались и немели перед нею. То, что могло бы казаться смешным в другой, находило в этом случае не только снисхождение, но и сочувствие. Все были довольны, что она была довольна; все тому радовались, что ей было радостно и весело. Личности, одаренные такими свойствами и способностями, бывают в обществе столь редкими исключениями, так много встречаешь людей скучающих жизнью, не умеющих ужиться с нею, жалующихся на нее, что невольно отдохнешь, когда попадается на глаза светлое изъятие из этой почти поголовной неуживчивости и брюзгливости.

Говоря о слабостях графини Разумовской, нельзя не указать особенно на одну из них, совершенно женскую: а именно на страсть ее к нарядам. Когда в 1835 году в Вене собиралась она возвратиться в Россию, то просила проезжавшего через Вену приятеля своего, который служил в Петербурге по таможенному ведомству, облегчить затруднения, ожидавшие ее в провозе туалетных пожитков.

– Да что же намерены вы провезти с собой? – спросил он.

– Безделицу, – ответила графиня, – триста платьев.