– Чего тут весело, батюшка, – отвечала она. – Но надобно иногда и потешить нашу шалунью.
А этой шалунье было уже 62 года.
Москва была всегда обильна девицами. Проживали в Москве также три или четыре сестрицы. Дом их был на улице – нет, не скажу, на какой улице. Всякий день каждая из них сидела у особенного окна и смотрела на проезжающих и на проходящих, может быть, выглядывая суженого. Какой-то злой шутник – может быть, Копьев – сказал о них: на каждом окошке по лепешке. Так и помню, что в детстве моем слыхал я о княжнах-Лепешках. Другого имени им и не было.
Москва всегда славилась прозвищами и кличками своими. Впрочем, кажется, этот обычай встречался и в древней Руси. В новейшее время он обыкновенно выражается насмешкою, что также совершенно в русском духе.
Помню в Москве одного Раевского, лет уже довольно пожилых, которого не звали иначе как Зефир Раевский, потому что он вечно порхал из дома в дом. Порхал он и в разговоре своем, ни на чем серьезно не останавливаясь.
Одного Василия Петровича звали Василисой Петровной.
Был король Неапольский – генерал Бороздин, который ходил с войском в Неаполь и имел там много успехов по женской части. Он был очень строен и красив.
Одного из временщиков царствования императрицы Екатерины, Ив. Ник. Корсакова, прозвали Польским королем, потому что он всегда носил по жилету ленту Белого Орла.
Был князь Долгоруков, балкон, так прозванный по сложению губ его. Был князь Долгоруков – каламбур, потому что он каламбурами так и сыпал. Был князь Долгоруков l’enfant prodigue (блудный сын), который в течение немногих лет спустил богатое наследство, полученное от отца. Дочь его была прозвана:
Киргиз-кайсацкая царевна,
Владычица златой орды,
потому что в лице ее, оживленном и возбудительном, было что-то восточное и имела она много поклонников.
Была красавица, княгиня Масальская (дом на Мясницкой), la belle sauvage (прекрасная дикарка) – потому что никуда не показывалась. Муж ее – князь-мощи, потому что был очень худощав.
Всех кличек и прилагательных не припомнишь.
В Москве и дома носили клички. На Покровке дом князя Трубецкого по странной архитектуре своей слыл дом-комод. А по дому и семейство князя называли: Трубецкие-комод. Дом, кажется, не сгорел в пожаре 1812 года и в официальном донесении о пожаре упоминался как дом-комод.
Другой князь Трубецкой известен был в обществе и по полицейским спискам под именем князь-тарарб, потому что это была любимая и обыкновенная прибаутка его. Между прочим, он прозвал престарелого отца своего, когда и сам был уже стар: le pere éternal (вечный отец).
А дом Пашкова на Моховой? Не знаю, носил ли он в народе особую кличку, но дети прозвали его волшебным замком. На горе, отличающийся самобытной архитектурой, красивый и величавый, с бельведером, с садом на улицу, а в саду фонтаны, пруды, лебеди, павлины и заморские птицы; по праздникам играл в саду домашний оркестр. Как бывало ни идешь мимо дома, так и прильнешь к железной решетке; глазеешь и любуешься; и всегда решетка унизана детьми и простым народом.
Тоже в старое время была в Петербурге графиня Головкина. Ее прозвали мигушей, потому что она беспрестанно мигала и моргала глазами. Другого имени в обществе ей не было. Приезжий иностранный посланник, наслышавшись этого имени и однажды имея нужду к ней писать, преспокойно и прямо надписал письмо: a madame la comtesse Migoushe.
Ум и талант не всегда близнецы, не всегда сросшиеся братья-сиамцы. Напротив, они нередко разрозненные члены. Ум сам по себе, талант сам по себе.
Такая разрозненность обыкновенно встречается в литературе: есть ум, особенно в поэзии, в стихотворстве, то есть внутренность; но нет приличной и красивой оболочки, чтобы облечь сырую внутренность. Есть талант, то есть нарядная блестящая оболочка; но под нею нет никакого ядра, нет никакой сердцевины. Можно быть отличным скрипачом и вместе с тем человеком ума весьма посредственного. Перо – тот же смычок.
Некоторые так называемые светские романы богаты блестящими и тонко обделанными принадлежностями. Комната красиво убрана, всё в ней расставлено в изящном и щегольском порядке, много искусства, мастерства и вкуса в разбросанных здесь и там изделиях, побрякушках; есть и ценные картины вдоль стен, есть и замечательные произведения ваяния. Одна беда: комната пуста.
Читаешь роман и всё ждешь, чтобы в комнату вошел хозяин, чтобы в комнату вошла жизнь; но ни он, ни она не входят. Прекрасное женское платье, прекрасные женские наряды висят на вешалках и лежат на туалетном столе. Так и ждешь: вот придет красавица и придаст жизнь и значение этим блестящим прелестям. Она облечется ими, и она ими украсится, и они украсятся ею. Читаешь роман, а всё красавица не является.
Пушкин (А.С.) отыскал в какой-то старой книге рассказ французского путешественника о русской бане. Французу захотелось попробовать ее, и отдался он любознательно и покорно в руки банщику. Тот и угостил его. Подробно описывает путешественник все мытарства, через которые прошел, и кончает этими словами: «Жара такая нестерпимая, что даже когда обвевают тебя березовыми ветками, то никакой свежести не ощущаешь, а кажется, напротив, бывает еще жарче». Несчастного парили на полке горячими вениками, а он принимал их за освежительные опахала.
Хорош и другой путешественник! Видел он, что зимой, чтобы греться кучерам, зажигают огни на театральной площади, а иногда и перед дворцом, во время вечерних съездов. Вот и записывает он в свои путевые записки: «Стужа зимою в Петербурге бывает так велика, что попечительное городское управление пробует отапливать улицы; но это ничему не помогает: топка нисколько не согревает воздуха».
За границей из двадцати человек, узнавших, что вы русский, пятнадцать спросят вас, правда ли, что в России замораживают себе носы. Дальше этого любознательность их не идет.
NN уверял одного из подобных вопросителей, что в сильные морозы от колес под каретою по снегу происходит скрип и ловкие кучера так повертывают каретой, чтобы наигрывать или наскрипывать мелодии из разных народных песен. «Это должно быть очень забавно», – заметил тот, выпучив удивленные глаза.
Тютчев утверждает, что единственная заповедь, которой французы крепко держатся, есть третья: «Не приемли имени Господа Бога твоего всуе». Для большей верности они вовсе не произносят его.
NN говорит, что не может признать себя совершенно безупречным относительно всех заповедей, но по крайней мере соблюдает некоторые из них; например: никогда не желал дома ближнего своего, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота; а из прочей собственности его дело бывало всяческое, смотря по обстоятельствам.
Спрашивали старого француза, что делал он в Париже во время так называемого царствования террора (1793—1794). «Жил», – отвечал он.
В глубокой старости на вопрос что поделываешь? можно так же отвечать: живу. Старость, пожалуй, и не совершенно эпоха террора, но еще менее того золотой век и медовый месяц жизни. Ложка меду давно проглочена: остается бочка дегтя, который приходится глотать.
В провинции, лет сорок тому, если не более, жене откупщика прислали в подарок из Петербурга разную мебель. Между прочим тут было и такое изделие. – А какое? – Да такое, которое, также уже очень давно один из московских полицеймейстеров на описи кого-то движимого имущества велел, по недоумению, на что послужить оно может, писарю наименовать: скрипичный футляр о четырех ножках.
Но откупщица на скрипке не играла и не могла даже и таким образом изъяснить эту диковинку. Наконец придумала она, что фаянсовая лохань, заключающаяся в этой диковинке, должна служить на подавание рыбы за столом. Так и было сделано. На именинном обеде разварная стерлядь явилась в таком помещении.
Это не выдумка, а рассказано мне полковником, который с полком своим стоял в этом городе и был на обеде.
Как есть ум и умничанье, так есть либерализм и либеральничанье. Дай нам Бог поболее ума и поменее либеральничанья.
Где-то прочел я:
Скажи, как мог попасть ты в либералы?
– Да так пришлось: судьбы не победить.
Нет ни гроша, к тому ж и чин мой малый:
Так чем же вы прикажете мне быть?
Один приятель мой, доктор, говорит про зятя своего: «Он так плохо учился и вообще так плох, что я всегда советую ему сделаться гомеопатом».
Т. говорит про начальника своего Б.: «Я так уверен, что он говорит противное тому, что думает, что когда скажет мне: “Садитесь”, я сейчас за шляпу и ухожу».
Александр Булгаков рассказывал, что в молодости, когда он служил в Неаполе, один англичанин спросил его, есть ли глупые люди в России. Несколько озадаченный таким вопросом, он отвечал:
– Вероятно, есть, и не менее, полагаю, нежели в Англии.
– Не в том дело, – возразил англичанин. – Вы меня, кажется, не поняли, а мне хотелось узнать, почему правительство ваше употребляет на службу чужеземных глупцов, когда имеет своих?
Вопрос, во всяком случае, не лестный для того, кто занимал посланническое место в Неаполе.
Лермонтов сказал:
Люблю отчизну я, но странною любовью,