Записные книжки — страница 52 из 123

и свою любовь выразил в милой и свежей картине. Но есть у нас и такие любители или любовники, из которых каждый в минуту чистосердечия мог бы сказать:

Россию я люблю, но странною любовью;

Всё хочется сильней мне обругать ее.

И это, может быть, своего рода патриотизм.

Но любовь эта уже чересчур героическая. Мы очень любим бичевать себя. Дело хорошее – видеть ошибки и погрешности свои; покаяние – дело похвальное. Но не надобно забывать притом пословицу про того, который лоб себе расшибет, если заставить его Богу молиться. Во всем нужна мера.

Многие любят Россию не такой, какова она есть, а такой, которою хотелось бы им, чтобы она была. То есть любовник влюблен в красавицу, но сердится, что она белокура и у нее голубые глаза, а не черноволосая и не черноокая, и каждый день преследует ее за то, что она такой родилась.

Хомяков, без сомнения, любил Россию чистой, возвышенной и просвещенной любовью; но и он однажды в лирическом увлечении чересчур понатужил ноту и вышел из надлежащего диапазона, когда говорил о России, что она

Безбожной лести, лжи тлетворной

И всякой мерзости полна.

Последний стих решительно неуместный и лишний. Таким укорительным и грозным языком могли говорить боговдохновленные пророки, но в наше время простому смертному, хотя бы и поэту, подобает быть почтительнее и вежливее с матерью своей. Добрый сын Ноя прикрыл плащом слабость и стыд отца.

* * *

Вот что Жуковский пишет на французском в одном письме: «Человек просвещенный, но безнравственный будет вреден потому, что употребит на зло средства, коими он обладает. Человек нравственный, но ума необразованного, будет вреден потому, что, несмотря на благие намерения, поступать будет он криво и испортит доброе дело».

Еще, говоря вообще о воспитании наследников престола, выражается он следующим образом: «Обучение его должно быть скорее всеобъемлющее, чем дробное. Понятия его должны быть обширны и возвышенны, но вместе с тем и практическими. Он должен знать людей, каковыми они бывают, и вещи, каковы они на деле. Но идеал красоты должен храниться в душе его: это идеал звания его и предназначения его. Два предмета могут особенно воспламенять и питать этот идеал, не увлекая его в область мечтательностей, столь пагубную для государя. Эти два предмета – религия и история. Религия для царя есть великая наука ответственности его пред Богом».

Какой сильный и выразительный язык и какие верные и возвышенные мысли! Жуковский, за некоторыми невольными руссицизмами, прекрасно выражался на французском языке. С ним, вероятно, свыкся он и овладел им прилежным чтением образцовых и классических французских писателей. Не в Благородном же пансионе при Московском университете, не от Алтонского, не из Белева мог он позаимствовать это знание.

Замечательно, что три наши правильнейших и лучших прозаика – Карамзин, Жуковский и Пушкин – писали почти так же свободно на французском, как и на своем языке. Следовательно, галлолюбие или французомания не враждебны правильному развитию русской речи. Французский язык своей точностью, ясностью, логическими оборотами речи может служить хорошим курсом для правильного образования слога и на другом языке. Разумеется, говорим здесь о французском, обработанном великими писателями истекшего столетия, а не о нынешнем французском литературном наречии.

Влияние немецкого языка и немецкой фразеологии – там, где оно у нас встречается, – оказывается вредным. Немцы любят бродить и отыскивать себе дорогу в тумане и в извилинах перепутанного лабиринта. Темная фраза для немца – находка, головоломная гимнастика вообще немцу по нутру.

Французы любят (или любили) ясный день и прямую, большую дорогу. Русской речи также нужны ясность и ровная столбовая дорога. Карамзин, в письме из Женевы от 1789 года, пишет: «Здешняя жизнь моя довольно единообразна. Прогуливаюсь и читаю французских авторов, старых и новых, чтобы иметь полное понятие о французской литературе». (Немецкая и английская были ему уже знакомы.) Он мог бы прибавить, что читает французских авторов, чтобы научиться писать по-русски так, как он после писал.

* * *

В предобеденный час кто-то засиделся долго у Талейрана, вероятно в надежде, что хозяин пригласит его с собой отобедать. Наконец Талейран позвонил и сказал вошедшему дворецкому: «Когда господин (называя его по имени) уйдет, тотчас подавать обедать».

* * *

Давыдов (П.Л.) был рыцарь вежливости и джентльмен в полном значении слова, но невыгодно было чем-нибудь раздосадовать его. Я. речами и суждениями своими привел однажды желчь его в движение: «А как думаешь, Денис, – спросил он Давыдова, указывая на Я., – у него на голове свои волосы или парик?»

* * *

Рубини сказал мне: «Беда наша (то есть певцов) заключается в том, что мы зачинаем петь хорошо, когда уже голос теряем».

Оно так и быть должно. Пока голос свеж, звучен, послушен и силен, певец на него надеется и не учится петь.

То же бывает и с жизнью. Молодая жизнь распевает и наслаждается. Она надеется на себя, на силы свои. Что ни предпринимай, какие трудности и препятствия ни загораживай дороги – ничего, жизнь вывезет! Наука жизни является позднее, когда живые силы уже изменяют: поток обмелел, пламень угасает. Всё та же старая история: воз орехов дается белке, когда давно зубов у белки нет, как сказал Крылов.

* * *

Жуковский однажды меня очень позабавил. Проездом через Москву жил он у меня в доме. Утром приходит к нему барин; кажется, товарищ его по школе или в годы первой молодости. По-видимому, барин очень скучный, до невозможности скучный. Разговор с ним мается, заминается, процеживается капля за каплею, слово за словом, с длинными промежутками. Я не вытерпел и выхожу из комнаты. Спустя несколько времени возвращаюсь: барин всё еще сидит, а разговор с места не подвигается. Бедный Жуковский, видимо, похудел. Внутренняя зевота першит в горле его, давит его и отчеканилась на бледном и изможденном лице.

Наконец барин встает и собирается уйти. Жуковский, по движению добросердечия, может быть совестливости за недостаточно дружеский прием и вообще радости от освобождения, прощаясь с ним, целует его в лоб и говорит ему: «Прости, душка!»

В этом поцелуе и в этой душке выглядывает весь Жуковский.

Он же рассказывал Пушкину, что однажды вытолкал он кого-то вон из кабинета своего.

– Ну а тот что? – спрашивает Пушкин.

– А он, каналья, еще вздумал обороняться костылем своим.

* * *

У графа Блудова была задорная собачонка, которая кидалась на каждого, кто входил в кабинет его. Когда, бывало, придешь к нему, первые минуты свидания, вместо обмена обычных приветствий, проходили в отступлении гостя на несколько шагов и беготне хозяина по комнате, чтобы отогнать и усмирить негостеприимную собачонку. Жуковский не любил этих эволюций и уговаривал графа Блудова держать забияку на привязи.

Как-то долго не видать было его. Граф пишет ему записочку и пеняет за продолжительное отсутствие. Жуковский отвечает, что заказанное им платье еще не готово, а без этой одежды с принадлежностями он явиться не может. При письме собственноручный рисунок: Жуковский одет рыцарем, в шишаке и с забралом, весь в латах и с большим копьем в руке. Всё это, чтобы защищать себя от нападений заносчивого врага.

* * *

Спрашивали графа Блудова, какого он мнения об известной личности. «Всегда животное, – отвечал он, – но часто зверское».

* * *

У нас слова оратор, ораторствовать вовсе не латинского происхождения, а чисто русского, – от слова орать. Послушайте наших застольных и при торжественных случаях витий!

* * *

Один женатый этимолог уверял, что в русском языке много сходства и созвучий с итальянским. «Например, итальянец называет жену свою mia сага (моя дорогая), а я про свою говорю: моя кара».

* * *

Великий князь Михаил Павлович однажды, указывая на лицо, которое отправлялось в Америку с дипломатическим назначением, сказал мне: «Никогда граф Нессельроде не выказывал столько проницательности и такта, как в этом назначении; вот поистине фигура с того света».

* * *

Кажется, можно, без зазрения совести, сказать, что русский народ – поющий и пьющий. Наш простолюдин поет и пьет с радости и с горя; поет и пьет за работой и от нечего делать, в дороге и дома, в празднике и будни. В Германии, например, редко услышишь отдельную и одинокую песню. Но зато в каждом городке, в каждом местечке, есть общество, братство пения; а иногда два-три ремесленника, цеховые собираются, учатся петь, спеваются, иногда очень ладно и стройно; потом сходятся в пивную и за кружками пива дают вокальные концерты, что любо послушать. Немцы и французы имеют целую литературу застольных песней. А мы, охотно поющие и охотно пьющие, ничего такого не имеем.

В старых московских бумагах отыскалась подобная исключительная застольная песнь, которую сюда и заносим:

Веселый шум, пенье и смехи,

Обмен бутылок и речей:

Так празднует свои потехи

Семья пирующих друзей.

Всё искрится, вино и шутки!

Глаза горят, светлеет лоб,

И в зачастую, в промежутки,

За пробкой пробка хлоп да хлоп!

Хор:

Подобно, древле, Ганимеду,

Возьмемся дружно за одно.

И наливай сосед соседу:

Сосед ведь любит пить вино!

Денис! Тебе почет с поклоном,

Первоприсутствующий наш!

Командуй нашим эскадроном