Как трудно с девственной спиной ужиться в обществе! Как собаки обнюхиваются и бегут прочь, когда ошибутся, так и битые тотчас, встречаясь с вами, обнюхивают вашу спину и, удостоверившись, пристают к вам или от вас отходят. Нет сомнения, что общежитие более или менее уничижает души. Сколько людей, которые сквозь строй пробежали к честям и достоинствам. Как мало дошли до них нетронутые.
Не надобно уверять себя в излишней честности или твердости, но хорошо твердить себе: «Ты честен, ты тверд», – кончишь тем, что не захочешь прослыть лгуном в своих глазах.
Не говори трусу, что он излишне храбр, он тотчас тягу даст из осторожности; но уверяй его под пулями, что он стоит с благородным хладнокровием, – и он, вероятно, устоит на месте или по крайней мере получасом позже навострит лыжи, и то при удобном случае.
Я ничего не знаю величественнее благородства души и твердости в правилах. Вот зрелище, достойное небес: человек, идущий шагами верными и без оглядки против мелких заговоров зависти, разрывающий сети коварства одной силой своей.
Быть безмятежным под ударами рока есть дело благоразумия. Какие могут быть переговоры с врагом незримым и неодолимым? Но презреть врага, коего можно смешать хитростью, подкупить пожертвованиями, – вот дело великодушия.
Я никогда не позволил бы себе сыну своему сказать: «Угождай ближнему», а твердил бы: «Угождай совести!» Любовь к ближнему должна быть запечатлена в сердце, благоговейное уважение к совести – в правилах.
Меня можно назвать заваленным колодцем многих исторических достопамятностей.
Немцевич застал раз Лагарпа за переводом Камоэнса.
– Как, – спросил он, – при скольких различных познаниях в науках и языках вы еще нашли время и испанскому научиться?!
– Видно, что вы молоды, – отвечал тот, – как будто нужно знать язык, чтобы с него переводить. Хороший лексикон и ум, вот и всё!
Нет хуже либералов прошлого века, которые либеральничали, когда власть еще не тронута была; теперь, отставши от тех, кто власть обрезал, они видят в нынешнем образе мыслей мятеж и безначалие.
Несправедливо называть царедворцев холопами. В холопах найдется мало льстецов и суеверных обожателей господской власти. Напротив, таковых, если найдутся, приличнее называть царедворцами.
Вообще, в служителях домашних встречаешь какую-то врожденную независимость и недоброжелательство, которые могут быть очень неприятны для службы, но утешительны в отношении человечества: ибо оно только с помощью противоестественных установлений научилось искусству рабствовать добровольно.
В доказательство, что порабощение не есть природное состояние человека, можно заметить, что каждый при случае умеет повелевать, но не каждый может повиноваться. Дух господства внушен человеку самой природой, данницей его различных требований. Духом повиновения заразился он в обществе, которого польза побуждает ослаблять его силы и умерять напряжение. Одно – польза общества; другое – польза лица частного.
Не довольно размышляют о том, что цари не могли наравне с народами подвигаться к просвещению соразмерно.
Без сомнения, Людовик XVIII не многим образованнее Людовика XIV, а Петр I, конечно, не уступил бы в познаниях Александру I. Но подданные первых двух царствований далеко отстают от современных, если не в художествах и изящной литературе, то во всем том, что составляет существенность гражданских сведений. Вот чего цари и спесивые их подмастерья никак понять не могут или не хотят и в чем, быть может, заключается главнейшая причина разладицы, господствующей в нынешних событиях. Писатели современные, пожалуй, и не превзошли предшественников, но читатели нынешние – рассудительнее и многочисленнее. И тогда всё еще наш век превосходнее прошлых веков.
Живописна картина нескольких ветвистых гигантов, разбросанных по голой степи; но расчетливый хозяин дорожит более рощей ровной, но дружно усаженной деревьями сочными и матерыми.
Остафьево, 13 июня 1823
В сочинениях Мармонтеля находишь «Речь в защиту северных крестьян», писанную в 1757 году для решения задачи, предложенной «Экономическим обществом» в Петербурге. «Выгодно ли для государства, чтобы крестьянин обладал собственным земельным участком или только движимым имуществом? До какой степени может простираться право крестьянина на эту собственность, чтобы это было выгодно государству?»
Речь писана вообще с жаром, но в ней более риторства и философических видов, чем государственных. Мало применений к местности, мало дела. Рассуждая об опасении, чтобы освобожденные и приобретшие право владения крестьяне не нашли в чиновниках тиранов алчнейших, бесчеловечнейших и более надежных на безнаказанность, он говорит: «Во всех монархиях, где хотели оградить свободу, собственность, спокойствие, благоденствие народов, как в римской, китайской и у инков, следовали всегда одному и тому же средству. Везде видели, что судьи и приставы поселенные (постоянные) податливы на подкуп – участвуя в применении, они вскоре делались сообщниками. Тогда учредили суда подвижные и временных надсмотрщиков, кои везде оставались чужими, не заводили никогда ни связей, ни привычек, а в поручении своем, нечаянном и быстром, не давали времени соблазну преклонить их строгость.
Полагая, что задача о собственности решена в пользу поселян, спрашивают: как далеко должно простираться сие право собственности для пользы государства? На это отвечаю: столь далеко, сколь способности приобретается. Увы! Какие другие пределы ставить благосостоянию того, кто едиными трудами может обогатиться? Дай Боже, чтобы он надеялся вознестись до степени гражданина зажиточного и могущего приобретать в округе, в коем родился. Всякая граница, предпоставленная соревнованию людей, сжимает их душу и опечаливает, в особенности же для надежды. Обширнейшая темница есть всё же темница».
Это напоминает мне два стиха, гораздо до прочтения писанные:
И светлых нив простор, приют свободы мирной
Не будет для него темницею обширной.
Дмитриев в записках своих нарисовал портреты некоторых из своих современников по министерству и по совету, и, между прочими, регента Салтыкова, который был к нему недоброжелателен и стал вероятной, главной причиной того, что Дмитриев просился в отставку, когда министры перестали докладывать лично.
На Страстной неделе, в которую Дмитриев говел, попалась ему на глаза страница, означенная резкими чертами регента, и он, раскаявшись, вымарал главнейшее из своей тетради и из книги потомства! Движение благородное или, лучше сказать, добродушное! Уважаю движение, но не одобряю. Писатель, как и судья, должен быть бесстрастен и несострадателен. И что же останется нам в отраду, если не будут произносить у нас, хоть над трупами славных, окончательного египетского суда?
Записки Дмитриева содержат много любопытного и на неурожае нашем питательны; но жаль, что он пишет их в мундире. По настоящему должно приложить бы к ним словесные прибавления, заимствованные из его разговоров, обыкновенно откровенных, особенно же в избранном кругу.
Довольно одного следующего параграфа, чтобы правительству нашему не разрешать выпуска «Истории Наполеона» Вальтера Скотта: «Посредственные умы всегда придают рутине такое же значение, как основным вещам; они судят о небрежности во внешнем виде так же сурово, как о дурном поступке. Французские генералы проявили свою гениальность в том, что восторжествовали в момент опасности над всеми предрассудками профессии, обладающей такой же педантичностью, как и все другие; они умеряли дисциплину согласно характерам подчиненных и срочности обстоятельств.
Наши педанты, несмотря на победы республиканских генералов, посадили бы их под арест за каждое отступление. Что мне в храбрости ваших солдат, если они не умеют маршировать? Вот ответ, или смысл ответа, наших педантов».
У императора Павла случались царские движения, то есть великодушные движения могущества. Они пленяли приближенных и современников, искупая порывы исступления. Я видел слезы отца моего и Нелединского, оплакивающих Павла. Слезы таких людей – свидетельства похвальные.
Профессор Росси говорил, кажется, о Швейцарии: «В ней поступают с истинами как с людьми. Спрашивают, который им год. И если они не успели еще состариться, то им отказывают в праве заседать в сенате».
Сисмонди в одной статье, говоря о пользе и приятности истории, замечает:
«Между тем мало привлекательности для человека в изучении того, что могло бы быть благотворно для человечества или для его нации, если он убежден, что, узнав истину, не в его воле будет привести ее в исполнение; что ни он, ни все ему равные не имеют никакого влияния на судьбы народов, а те, кто правят ими, не их пользу назначают целью себе. Он тогда предпочтет оставаться в слепоте, чем глазами открытыми видеть, как ведут его к бездне.
Поэтому народы, не пользующиеся свободой и не уповающие на нее, никогда не имеют истинной склонности к истории. Иные даже не сохраняют в памяти событий минувших; другие ищут в ней одну суетную пищу воображению – чудесные битвы, великолепные празднества, изумительные приключения; прочие еще, и эти многочисленнее, вместо истории народной сохраняют просто историю царскую: для царей, а не для народа трудились ученые, для них собрали они всё, что может льстить их гордости, покорили им прошлое, потому что владычества настоящим было им недостаточно».
Ж.Б.Сэй говорит: «Можно представить себе народ, не ведающий истин, доказываемых политической экономией, как население, принужденное жить в обширном подземелье, в коем заключаются все предметы, потребные для существования. Мрак не дозволяет их находить. Каждый, подстрекаемый нуждой, ищет, что ему потребно, и проходит мимо предмета, который наиболее желает, или, не замечая, попирает его ногами. Друг друга ищут, окликают и не могут сойтись. Не удается условиться в вещах, которые каждый хочет иметь, вырывают их друг у друга из рук, раздирают их, даже раздирают друг друга. Всё беспорядок, суматоха, насилие, разорение…