Записные книжки — страница 62 из 123

Одна совесть, одно всезрящее Провидение может наказывать за преступные мысли, но человеческому правосудию не должны быть доступны тайны сердца, хотя даже и оглашенные. Правительство должно обеспечить государственную безопасность от исполнения подобных покушений, но права его не идут далее.

Я защищаю жизнь против убийцы, уже поднявшего на меня нож, и защищаю ее, отъемля жизнь у противника, но если по одному сознанию намерений его спешу обеспечить свою жизнь от опасности еще только возможной лишением жизни его самого, то выходит, что уже убийца настоящий не он, а я. Личная безопасность, государственная безопасность — слова многозначительные, и потому не нужно придавать им смысл еще обширнейший и безграничный, а не то безопасность одного члена или целого общества станет опасностью каждого и всех.

Правительство имело право и обязанность очистить, по крайней мере на время, общество от врагов его настоящего устройства, и обширная Сибирь предлагала ему свои безопасные заточения. Других нужно было выслать за границу: и Европа, и Америка не устрашились бы наводнения наших революционистов. Не подобными им людьми совершается революция, не только на чужбине, но и дома.

Пример казней как необходимый страх для обуздания последователей есть старый припев, ничего не доказывающий. Когда кровавые фазы Французской революции, видевшей поочередную гибель и жертв, и притеснителей, и мучеников, и мучителей, не служат достаточными возвещениями об угрожающих последствиях, то какую пользу принесет лишняя виселица? Когда страх казни не удерживает руки преступника закоренелого, не пугает алчного и низкого корыстолюбия, то испугает ли он страсть, ослепленную бедственными заблуждениями, вдыхающую в душу необыкновенный пламень и силу, чуждые душе мрачного разбойника, посягающего на вашу жизнь из-за ста рублей?

Плаха грозит и ему так же, как государственному преступнику, но ему она является во всем ужасе позора, а последнему – в полном блеске апофеоза мученичества. И если страх не действует на порок, всегда малодушный в существе своем, то подействует ли он на фанатизм, который в самом начале своем есть уже исступление, или выступление, из границ обыкновенного?

Одни безумцы могут затеять революцию на свое иждивение и для своих барышей. Рассудок, опыт должны им сказать, что первые затейщики бывают первыми жертвами, но они безумцы, в них нет слуха для того, чтобы внимать голосу рассудка и опыта! Следовательно, и казнь их будет бесплодной для других последователей, равно безумных. А для того, кто замышляет революцию в твердом и добросовестном убеждении, что делает должное, личный успех затмевается в ложном или истинном свете того, что он почитает истиной!

…Закон может лишить свободы, ибо он ее и даровать может, но жизнь изъемлется из его ведомства. Смерть – таинство, никто из смертных не разгадал ее. Как же располагать тем, чего мы не знаем? Может быть, смерть есть величайшее благо, а мы в святотатственной слепоте ругаемся сею святыней! Может быть, сие таинство есть звено цепи, нам неприступной и незримой, и мы, расторгая его, потрясаем всю цепь и расстраиваем весь порядок мира, запредельного нашему.

Сии предположения могут быть приняты в уважение и не одним суеверием. Конечно, они сбиваются на мечтательность, но чем доказать их неосновательность, какими положительными опровержениями их низринуть?

Человек, закон не могут по произволу даровать жизнь, следовательно, не властны они даровать и смерть, которая есть ее естественное и непосредственное последствие.

* * *

20 июля

Если смертная казнь и в возвышенном отношении есть мера противоестественная и нам не подлежащая, то увидим далее, что как наказание не согласна она с целью своей. Может ли смерть, неминуемая участь каждого, быть почитаема за верховное наказание, которое в существе своем должно быть чем-то отменным, изъятым из общего положения? Может ли мысль о смерти остановить того, кто не уверен ни в одном часе бытия своего? Сколько людей хладнокровно разыгрывают жизнь свою в разных опасных испытаниях, в поединках, в предприятиях дерзновенных? Если страх насильственной смерти был бы так действителен над человеком, то из кого вербовалась бы армия?

Говорю здесь об одних политических преступниках, коих единственное преступление во мнении, доведенном до страсти. У других преступников – и другие страсти; но во всяком случае мысль о смерти никого испугать не может. Человек, рассуждающий хладнокровно, скажет: «Я могу только ускорить час свой, но всё пробить ему должно! Сколько раз висела жизнь моя на волоске от неосторожности моей, от прихоти. Кто уверит меня, что завтра не постигнет меня смертельная болезнь, которая повлечет меня к гробу томительной и страдальческой кончиной, или что сегодня не обрушится на меня смерть нечаянная?» Человеку в жаре страстей своих, порочных или возвышенных, всё равно, ему не нужно ободрять себя рассуждениями. Он в слепом отчаянии ничего не видит, кроме цели своей, и бешено рвется к ней сквозь все преграды и мимо всех опасностей. Страх смерти может господствовать в душе ясной, покойной, любующейся настоящим, но не такова душа заговорщика. Она волнуема и рвется из берегов. Мысль о смерти теряется в буре замыслов, надежд и страстей, ее терзающих.

Карамзин говорил, гораздо прежде происшествий 14 Декабря и не применяя слов своих к России: «Честному человеку не должно подвергать себя виселице!»

* * *

22 июля

В 1797 году Карамзин сказал:

Тацит велик; но Рим, описанный Тацитом,

Достоин ли пера его?

В сем Риме, некогда геройством знаменитом,

Кроме убийц и жертв, не вижу ничего.

Жалеть об нем не должно:

Он стоил лютых бед несчастья своего,

Терпя, чего терпеть без подлости не можно.

Какой смысл этого стиха? На нем основываясь, заключаешь, что есть же мера долготерпению… Был ли Карамзин преступен, обнародовав свою мысль, и не совершенно ли она противоречит апофегме, приведенной выше? Вот что делает разность мнений!

Несчастный Пущин в словах письма своего (Донесение следственной комиссии, стр. 47) говорит: «Нас по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили нынешний единственный случай», и так дает знать прямодушно, что, по его мнению, мера долготерпения… переполнена и нельзя было не воспользоваться пробившим часом.

Человек ранен в руку, лекари сходятся. Иным кажется, что антонов огонь уже тут и отсечение члена – единственный способ спасения; другие полагают, что еще можно помирволить с увечьем и залечить рану без операции. Только последствия покажут, которая сторона была права; однако различность мнений может существовать в лекарях равно сведущих, но более или менее сметливых и более или менее надеющихся на вспомогательство времени и природы.

Разумеется, есть мера и здесь. Лекарь, который из-за царапки на пальце поспешит отсечь руку по плечо, – опасный невежда и преступный палач. Революционеры Англии и Франции (если они существуют), которые, раздраженные частными злоупотреблениями, затевают у себя пожары, так же нелепо односторонни в уме или преступно себялюбивы в душе, как и эгоист, который поджигает дом ближнего, чтобы спечь себе яйцо…

* * *

Вот стихи Батюшкова, подражание Байрону, писанные им в чужих краях, и едва ли не последние:

Есть наслаждение и в дикости лесов,

Есть радость на приморском бреге,

И есть гармония в сем говоре валов,

Дробящихся в пустынном беге.

Я ближнего люблю, но ты, природа-мать,

Ты сердцу моему дороже;

С тобой, владычица, я властен забывать

И то, что был, когда я был моложе,

И то, что ныне стал под холодом годов.

С тобой я в чувствах оживаю;

Их выразить язык не знает стройных слов,

И как молчать о них не знаю!

Шуми же ты, шуми, огромный океан!

Развалины на прахе строит

Минутный человек, сей суетный тиран;

Но море чем себе присвоить?

Трудися; созидай громады кораблей…

Не лучше бы:

И то, что был, как был моложе,

а то стих не равен с прочими.

Кажется, так же легко было бы исправить и рифму в прекрасной строфе прекрасного перевода из Касти:

Сердце наше – кладезь мрачный,

Тих, спокоен сверху вид,

Но спустись ко дну, ужасный

Крокодил на нем лежит.

Вставить бы темный и огромный. Неисправная рифма как разноцветная заплатка рябит в глазах. Рифма и так уже есть вставка; так по крайней мере подберите оттенок к оттенку.

* * *

Умел же и осмелился же Верховный уголовный суд предписывать закон государю, говоря в докладе: «И хотя милосердию, от самодержавной власти исходящему, закон не может положить никаких пределов; но Верховный уголовный суд приемлет дерзновение представить, что есть степени преступления столь высокие и с общей безопасностью государства столь смежные, что самому милосердию они, кажется, должны быть недоступны».

Тут, когда закон говорит, что значат ваши умствования и ваши предложения? Когда дело идет о пролитии крови, то тогда умеете вы дать вес голосу своему и придать ему государственную значительность… А в докладе следственной комиссии не хотели и побоялись оставить вопль жалости, коим редактор хотел окончить его, чтобы обратить сострадание государя на многие жертвы, которые обречены всей лютости закона буквального, но должны бы быть изъяты из списка, ему представленного, по многим и многим уважениям.

Как нелеп и жесток доклад суда! Какое утонченное раздробление в многосложности разрядов и какое однообразие в наказаниях! Разрядов преступлений одиннадцать, а казней по-настоящему – три: смертная, каторжная работа и ссылка на поселение. Все прочие подразделения мнимые или так сливаются оттенками, что не различишь их! А какая постепенность в существе преступлений! Потом, какое самовластное распределение преступников по разрядам! Капитан Пущин в 10-м разряде