Записные книжки — страница 70 из 123


24 декабря

У нас странное обыкновение: за худой поступок, за поведение, неприличное званию офицера, выписывается офицер из гвардии в армейский полк. Можно сказать, что и с П. так же поступили. Тот сам признал свою неспособность. Ну так выйди в отставку; нет, дома он не годится, мы наградим им других, а после того удивляются.

На беду у нас истории не читают: хотя бы, читая ее, при общем молчании, мороз подирал по коже их, думая, что о них скажет потомство.

Кстати вспомним стих Сумарокова: «Молчу, но не молчит Европа и весь свет». И потомство молчать не будет. Впрочем, в этом отношении они счастливы. Ничтожество – надежда преступников. Ничтожество – отрада и невежд. Для них нет страшного суда ума и истории, нет страшной казни печати. Непонятная казнь не страшит нас. Потому, может быть, и изобрели ад с огнем, кипящей смолой и прочими снадобьями, иначе настоящего ада, может быть, никто и не испугался бы. Царедворцу выше всех наказаний быть лишенным лицезрения царского; а сколько счастливцев уездных, которых не опечалишь тем, что не видать им царя как ушей своих. Всё относительно.

Все мои европейские надеждишки обращаются в дым. Вот и Бенжамен Констан умер, а я думал послать ему при письме мой перевод «Адольфа». Впрочем, Тургенев сказывал ему, что я его переводчик. Редеет, мелеет матушка Европа. Не на кого будет и взглянуть. Всё ровня останется.


27 декабря

Прокламация великого князя: «Я удаляюсь в поход с войсками и, положась на польскую честность, надеюсь, что войска не встретят препятствий при возвращении в империю», – род признания того, что случилось.


14 сентября 1831

Вот что я было написал в письме к Пушкину сегодня и чего не послал.

«Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь новую сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи[48] и не совестно ли певцу во стане русских воинов и певцу в Кремле сравнивать нынешнее событие с Бородиным? Там мы бились один против десяти, а здесь, напротив, десять против одного. Это дело весьма важно в государственном отношении, но тут нет ни на грош поэзии. Можно было дивиться, что оно долго не делается, но почему в восторг приходить от того, что оно сделалось? Слава Богу, русские не голландцы: хорошо им не верить глазам и рукам своим, что посекли бельгийцев. Очень хорошо и законно делает господин, когда приказывает высечь холопа, который вздумает отыскивать незаконно и нагло свободу свою, но всё же нет тут вдохновений для поэта. Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете?»

Признаюсь, что мне хотелось здесь оцарапнуть и Пушкина, который также, сказывают, написал стихи. Признаюсь и в том, что не послал письма не от нравственной вежливости, но чтобы не сделать хлопот от распечатанного письма на почте.

Я уверен, что в стихах Жуковского нет царедворческого побуждения, тут просто русское невежество. Какая тут черт народная поэзия в том, что нас выгнали из Варшавы за то, что мы не умели владеть ею и после нескольких месячных маршей и контрмаршей опять вступили в этот городок? Грустны могли быть неудачи наши, но ничего нет возвышенного в удаче, тем более что она нравственно никак не искупает их. Унизили наше политическое достоинство в глазах Европы, раздели наголо пред нею этот колосс и показали все язвы, все немощи его; а она – удача — просто положительное событие, окончательная необходимость, и только.

Мы удивительные самохвалы, и грустно то, что в нашем самохвальстве есть какой-то холопский отсед. Французское самохвальство возвышается некоторыми звучными словами, которых нет в нашем словаре. Как мы ни радуйся, а всё похожи на дворню, которая в лакейской поет и поздравляет барина с именинами, с пожалованием чина и проч. Одни песни 12-го года могли быть несколько на другой лад, и потому Жуковскому стыдно запеть иначе. Таким образом, вот и последнее действие кровавой драмы, что будет после? Верно, ничего хорошего, потому что ничему хорошему не быть.

Что было причиною всей передряги? Одна: мы не умели заставить поляков полюбить нашу власть. Эта причина теперь еще сильнее, еще ядовитее, на время можно придавить ее. Но разве правительства могут созидать на один день, говорить: «Век мой – день мой…»? При первой войне, при первом движении в России Польша восстанет против нас, или придется будет иметь русского часового при каждом поляке.

Есть одно средство: бросить Царство Польское, как даем мы отпускную негодяю, которого ни держать у себя не можем, ни поставить в рекруты. Пускай Польша выбирает себе род жизни. До победы нам нельзя было так поступать, но по победе очень можно. Но такая мысль слишком широка для головы какого-нибудь Нессельроде, она в ней не уместится… Польское дело – такая болезнь, что показала нам порок нашего сложения. Мало излечить болезнь, нужно искоренить порок. Какая выгода России быть внутренней стражей Польши? Гораздо легче при случае иметь ее явным врагом…

Для меня назначение хорошего губернатора в Рязань или Вологду – гораздо более предмет для поэзии, нежели взятие Варшавы. (Да у кого мы ее взяли, что за взятие, что за слова без мысли!) Вот воспевайте правительство за такие меры, если у вас колена чешутся и непременно надобно вам ползать с лирой в руках.


15 января 1832

Стихи Жуковского навели на меня тоску. Как я ни старался растосковатъ или растаскать ее по Немецкому клубу и черт знает где, а всё не мог. Как можно в наше время видеть поэзию в бомбах, в палисадах? Может быть, поэзия в мысли, которая направляет эти бомбы, и таковы были бомбы наваринские[49], но здесь, по совести, где была мысль — у нас или против нас? Мало ли что политика может и должна делать? Ей нужны палачи, но разве вы будете их петь?

Мы были на краю гибели, чтобы удержать за собой лоскуток Царства Польского, то есть жертвовали целым ради частички. Шереметев, проиграв рубль серебром, гнул на себя донельзя, истощил несколько миллионов и, наконец, по перелому фортуны, перелому почти неминуемому, отыграл свой рубль. Дворня его восхищается и кричит: что за молодец! Знай наших Шереметевых!

Дело в том, можно ли в наше время управлять с успехом людьми, имеющими некоторую степень образованности, не заслужив доверенности и любви их? Можно, но тогда нужно быть Наполеоном, который, как деспотическая кокетка, не требовал, чтобы любили, а хотел влюблять в себя, и имел всё, что горячит и задорит людей. Но можно ли достигнуть этой цели с Храповицким? А кто у нас не Храповицкий?

Я более и более уединяюсь, особняюсъ в своем образе мыслей. Как ни говори, а стихи Жуковского – вопрос жизни и смерти между нами. Для меня они такая пакость, что я предпочел бы им смерть.

Разумеется, Жуковский не переломил себя, не кривил совестью, следовательно, мы с ним не сочувственники, не единомышленники. Впрочем, Жуковский слишком под игом обстоятельств, слишком под влиянием лживой атмосферы, чтобы сохранить свои мысли во всей чистоте и девственности их. Как пьяному мужику жид нашептывал, сколько тот пропил, так и той атмосфере невидимые силы нашептывают мысли, суждения, вдохновения, чувства.

Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, а Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича. Во-первых, потому, что этот род восторга – анахронизм, что ничего нет поэтического в моем кучере, которого я за пьянство и воровство отдал в солдаты и который, попав в железный фрунт, попал в махину, стоящую на месте или подающуюся вперед без воли, без мысли и без отчета. Еще потому, что города берутся именно этими махинами, а не полководцем, которому стоит только расчесть, сколько он пожертвует этих махин, чтобы повязать на жену свою Екатерининскую ленту. Наконец, потому, что курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь…


22 января

Пушкин в стихах своих «Клеветникам России» кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас?..

Мне также уже надоели эти географические фанфаронады наши: От Перми до Тавриды и проч. Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст?..

Вы грозны на словах, попробуйте на деле.

А это похоже на Яшку, который горланит на мирской сходке: «Да что вы, да сунься-ка, да где вам, да мы-то!» Неужли Пушкин не убедился, что нам с Европой воевать была бы смерть? Зачем же говорить нелепости и еще против совести и более всего без пользы? Хорошо иногда в журнале политическом взбивать слова, чтобы заметать глаза пеной, но у нас, где нет политики, из чего пустословить, кривословить? Это глупое ребячество или постыдное унижение. Нет ни одного листка «Journal des Debats», где не было бы статьи, написанной с большим жаром и с большим красноречием, нежели стихи Пушкина в «Бородинской годовщине». Там те же мысли… или то же безмыслие…

И что опять за святотатство сочетать Бородино с Варшавой! Россия вопиет против этого беззакония. Хорошо «Инвалиду» сближать эпохи и события в календарных своих калейдоскопах, но Пушкину и Жуковскому, кажется бы, и стыдно. Одна мысль в обоих стихотворениях показалась мне уместной и кстати. Это мадригал молодому Суворову. Нечего было Суворову вставать из гроба, чтобы благословить страдание Паскевича, которое милостию Божией и без того обойдется. В Паскевиче ничего нет суворовского, а война наша с Польшей тоже вовсе не суворовская, но хорошо было дедушке полюбоваться внуком.

После этих стихов не понимаю, почему Пушкину не воспевать Орлова за победы его старорусские, а Нессельроде – за подписание мира. Когда решишься быть поэтом событий, а не соображений, то нечего робеть и жеманиться… Пой, да и только. Смешно, когда Пушкин хвастается, что мы