Записные книжки — страница 78 из 123

Рикорд, повстречавшись со мной на Невском проспекте, сказал мне: «Благодарю вас, князь, за вашу прекрасную статью, славно написана, но спасибо и Фаддею, мастер писать, славно написал».

* * *

Записка о народном образовании и законодательстве в России.

К императору Александру от Лагарпа:

«Следует, чтобы русские – как правители, так и управляемые, – избавились бы от привычки скачков в управлении и научились познавать и ценить медленный и ровный ход событий, неизменная важность которого обязывает всех и ставит правительство перед счастливой невозможностью действовать легкомысленно…» (А мы и доныне всё делаем скачками! Петр Великий делал скачки богатырские, а теперь делают детские скачки, то вперед, то назад, то в сторону.)

К этому есть выноска, где выставляется пример Пруссии: «Прусские монархи не ограждены в своей власти, однако не осмеливаются прибегать к произволу, и их подданные пользуются высшей степенью свободы…»

* * *

Граф Канкрин, во всё свое с лишком двадцатилетнее министерство, не отметил секретно, нужно, весьма нужно, сколько Вронченко отметил в месяц. Всё это вывеска большой мелкости.

Глядя на большую часть этих бумаг, спрашивается: для чего они нужны и от кого они секретны? Может быть, еще секрет, когда бумага пишется от лица к лицу непосредственно, собственноручно, но какой секрет в бумаге, которая прошла через два или три канцелярские мытарства?

* * *

Василий Перовский, принимая морское ведомство, когда оно являлось к нему, сказал: «Теперь, когда казак управляет морской силой, можно надеяться, что дела хорошо пойдут». Частные лица, даже сами действующие

лица, по русскому благоразумию и русской смышлености, сейчас схватывают смешную и лживую сторону каждого неправильного положения, но власть лишена у нас этого природного и народного чутья.

Разумеется, Меншиков был импровизированный моряк, но Меншиков по специальности – универсальный человек, и что нашли морского в Перовском? Разве неудачный поход его в Хиву на верблюдах, названных, кажется, Шатобрианом, кораблями пустыни…

* * *

Когда старику Пашкову, кажется, Василию Александровичу, дали Андрея и все удивлялись, спрашивая, за что, Меншиков сказал, что за службу его по морскому ведомству: «Он десять лет не сходит с судна».

* * *

28 октября 1846

Странная моя участь: из мытаря делаюсь ростовщиком, из вице-директора департамента внешней торговли становлюсь управляющим в Государственный заемный банк. Что в этих должностях, в сфере этих действий есть общего, сочувственного со мной? Ровно ничего. Всё это противоестественно, а именно потому так быть и должно, по русскому обычаю и порядку.

Правительство наше признает послаблением, пагубной уступчивостью советоваться с природными способностями и склонностями человека при назначении его на место. Человек рожден стоять на ногах: именно потому и надобно поставить его на руки и сказать ему: иди! А не то, что значит власть, когда она подчиняется общему порядку и течению вещей! К тому же тут действует и опасение: человек на своем месте делается некоторой силой, самобытностью, а власть имеет одни орудия, часто кривые, неудобные, но зато более зависимые от ее воли.

22 октября призвал меня Вронченко и предложил мне это место. Я представил ему слегка свои возражения, говоря, что это место менее всего соответствует моим способностям, привычкам, etc. Но, разумеется, эти возражения не могли иметь ни веса, ни значения, ибо они были в противоречии с общим положением дел в России. Что дано мне от природы – в службе моей подавлено, отложено в сторону: призываются к делу, применяются к действию именно мои недостатки.

У меня нет никакой способности к положительному делопроизводству; счета, бухгалтерия, цифры для меня – тарабарская грамота, от коей кружится голова и изнемогают все способности, все силы умственные и духовные; и к ним-то меня и приковывают роковыми кандалами.

Было бы это случай, исключение, падающее на мою долю, – делать нечего, беда моя да и только. Знать, так на роду моем написано; но дело в том, что это общее правило, и мое несчастье есть вместе и несчастье целой России. На конце поприща моего я вхожу в темный бор людей и дел. Всё мне незнакомо, и всё в противоположности с внутренними моими стихиями. Меня герметически закупоривают в банке и говорят: дыши, действуй.

Вероятно, никто не встречал нового назначения и повышения с таким меланхолическим чувством, как я. Впрочем, все мои ощущения, даже и самые светлые и радостные, окончательно сводятся во мне в чувство глубокого уныния.

* * *

15 августа 1847

Я писал Жуковскому о нашей народной и руссославной школе. «Что не ясно, то не по-французски», – говорят французы в отношении к языку и слогу. Всякая мысль не ясная, не простая, всякое учение, не легко применяемое к действительности, всякое слово, которое не легко воплощается в дело, – не русские мысль, учение, слово.

В чувстве этой народности есть что-то гордое, но вместе с тем и холопское. Как пруссаки ненавидят нас потому, что мы им помогли и выручили их из беды, так наши восточники ненавидят запад. Думать, что мы и без запада справились бы, – то же, что думать, что и без солнца могло бы светло быть на земле.

Наше время, против которого нынешнее протестует, дало, однако же, России 12-й год, Карамзина, Жуковского, Державина, Пушкина. Увидим, что даст нынешнее. Пока еще ничего не дало. Оно умалило, сузило умы.

Выдумывать новое просвещение на славянских началах, из славянских стихий – смешно и безрассудно. Да и где эти начала, эти стихии? Отказываться от того просвещения, которое ныне имеешь, в чаянии другого, более родного, более к нам приноровленного – то же, что ломать дом, в котором мы кое-как уже обжились и обзавелись, потому что по каким-то преданиям, гаданиям, ворожейкам где-то, в какой-то потаенной, заветной каменоломне должен непременно скрываться камень-самородок, из которого можно построить такие дивные палаты, что перед ними все нынешние дворцы будут казаться просто нужниками. Вот эти русскославы и ходят всё кругом этого места, где таится клад, с припевами, заговорами, заклятьями и проклятьями Западу, а своего ничего вызвать и осуществить не могут. Один пар бьет столбом из-под обетованной их земли.

Эти руссославы гораздо более немцы, чем русские.

* * *

декабря 1848

Сейчас узнаю, что я пожалован кавалером ордена Св. Станислава 1-й степени. Видно, что я постарел и дух во мне укротился. Эта милость меня не взбесила, а разве только немножко рассердила. Во всё продолжение службы моей я только и хлопотал о том, чтобы не получать крестов, а чтобы срочные оказываемые мне милости обращались в наличные награждения, а не личные.

При графе Канкрине я успевал в этом. Мои нынешние сношения с министром уже не таковы. Ордена, в некотором отношении, похожи на детские болезни корь или скарлатину. Если не перенесешь их в свое время, то есть в молодых летах, то можешь подвергнуться действию их на старости лет.

Бог помиловал меня до нынешнего дня, но неминуемая скарлатина 1-го Станислава постигла меня на 56-м году жизни моей. Поздненько, но не можно сказать: лучше поздно, чем никогда. Всего забавнее, всего досаднее, что нужно еще будет благодарить за это. Прошлого года по представлению моем не дали 1-го Станислава Скуридину, потому что я его не имел. Теперь могу привить его другим. «Самая красивая девушка не может подарить более того, чем она обладает».

Впрочем, всё это, может быть, к лучшему. Лишениями, оскорблениями по службе нельзя было бы задеть мое самолюбие. Провидение усмиряет мое самолюбие ниспосылаемыми мне милостями. Все мои сверстники далеко ушли от меня. Отличие, полученное мной, ни от кого меня не отличает, а, напротив, более прежнего записывает в число рядовых и дюжинных. Когда я ничего не получал, я мог ставить себя выше других, или по крайней мере поодаль, особняком; теперь, получив то, чего не мог не получить, самолюбию моему уже нет никакой уловки, никакой отрады, оно подрезается под общую мерку и должно стать в уровень со всеми. Боюсь только, чтобы не оскорбился Политковский, видя, что я догнал его.

* * *

6 февраля 1849

Представлялся сегодня государю благодарить за Станислава. Кажется, с 39-го или с 40-го года не был я во дворце. Государь говорил мне о моей пирушке в честь Жуковского и о желании, чтобы он скорее возвратился. Я нашел, что государь очень переменился в лице. Что-то как будто растянулось в чертах и поблекло.

* * *

Адам Смит, самый ревностный проповедник свободной торговли, умер главным управляющим таможен шотландских.

* * *

Франклин провел несколько из последних лет жизни своей во Франции. Перед отъездом, когда уговаривали его остаться в Париже, он отвечал друзьям своим: «Я очень приятно провел мой вечер, когда настает час ложиться спать, надобно каждому возвратиться домой. Мне очень тяжело уезжать, часто даже колеблюсь; но надеюсь, что исполню то, что прилично».

Можно каждому применить эти слова к жизни своей; перед тем как вкусить вечный покой, хорошо бы каждому возвратиться домой, то есть в себя, и отказаться от света и от всех житейских попечений и удовольствий. Так сделал Нелединский.

* * *

Москва, 5 октября 1860

Два раза был я у Ермолова. Ум и память еще очень свежи, но иногда говорит как-то с трудом, тяжело и невнятно. Разговор зашел об умении выбирать людей и о том, как редко это умение встречается в правителях…

При Павле, когда Ермолов служил в Петербурге по артиллерии, он, неизвестно за что, был сослан в Калугу. Через несколько времени объявлено ему высочайшее прощение. Он возвращается в Петербург. Спустя две недели сажают его в крепость в казематы – также не сказавши ему ни слова о причине и поводах к заключению его. Просидел он там два месяца – и сослан был на жительство в Кострому, где нашел сосланного Платова.