Дорога в Захле лучше Бейрутской, усеяна зелеными оазисами деревьев. Есть даже рощицы – что-то вроде нашего ельника. Так пахнет иногда от них Русью, что захочется слезть с лошади и пойти по грибы, но вспомнишь Тредьяковского и скажешь:
Лето, всем ты любовно,
Но, ах, ты не грибовно.
На дороге роща старых и широковетвистых деревьев в местечке Эльмруз, с маронитской церковью и школой. Мальчишки на дворе у церковной паперти твердили уроки свои по арабским книгам, вероятно, духовного содержания. Что из этого будет, Богу известно; но семена сеются.
Нельзя вообразить себе, как вся эта страна взволнована, взъерошена горами. Какая революция, почище всякой Июльской и Февральской, раскопала эту мостовую и раскидала ее громадные камни. Ламартину, вероятно, было бы завидно, глядя на это. Революция его рукоделия – детская игрушка; а тут видна рука Божия. Впрочем, и эти титанические и, казалось бы, неприступные баррикады не заградили пути ни промышленности, ни суетному человеческому любопытству. И здесь, где только можно и где природа немного уступчивее, засеяны поля, зеленеют виноградники и шелковица. И здесь путешественник от нечего делать, покинув гнездо свое, карабкается по чудовищным горам с опасением при малейшей неверности шага лошади своей, нанятой за 15 пиастров на день, переломать ноги и руки, если не голову.
Впрочем, надо отдать справедливость горам: они здесь очень живописны и своеобразны: то иссечены в виде крепости с башнями, то громадные камни лежат в каком-то порядке, точно кладбища с гробницами исполинов, допотопных титанов. Поминутно прорываются с прохладительным туманом стремительные потоки. Нет сомнения, что в этой знойной стороне чувствуешь не только внутреннюю жажду, но жаждут зрение и слух; и один вид, одно журчание воды уже усладительно и утоляет и освежает воображение. Со всем тем горы хороши как декорация, но лазить с непривычки по декорациям тяжело и накладно.
К вечеру приехал я в Захле. Остановился в доме шейха Абу-Ассафа, православного, старосты или бурмистра, но старосты на лихом коне и воинственного. В Захле смешанного народонаселения тысяч до десяти. За несколько лет до того они воевали с друзами и одержали победу. Мой староста показывал мне с гордым удовольствием место его военных подвигов. Захле на горе, в виду хребта Антиливан, внизу извивается речка. У меня вовсе нет местных красок, имен урочищ не помню, а записывать по пути скучно.
В среду, рано утром, отправился в Бальбек. Дорога, ровная как скатерть, шла по Бальбекской долине, широко расстилающейся между двумя стенами – Ливанской и Антиливанской. Она почти вся обработана. Жатва, луга, на коих пасутся богатые стада, шелковая мурава, на которую можно и прилечь. Сельские картины, успокаивающие и освежающие чувства после судорожных сцен истерзанной и ломаной природы утесов; тут можно пустить коня своего вскачь, что я и сделал к неудовольствию спутников и проводников моих. Пришлось мне прослыть отчаянным наездником: я был всегда далеко впереди каравана своего. Долина простирается верст на 60 в длину и, судя по глазомеру, верст на 20 в ширину. Я проехал ее с небольшим в четыре часа, а казенная езда – шесть часов.
О развалинах Бальбека говорить нечего, к тому же жарко и писать не хочется. Развалины сами по себе, какие бы они ни были, для глаз и чувства моего, не имеют много приманки. Я рад, что видел развалины Бальбека, но еще более рад, что на пути к ним проехал часть Ливанских гор и Бальбекскую долину.
Природа, в каком бы виде она ни была, для меня всегда привлекательнее зданий здравствующих и зданий развалившихся; но здесь любопытно и поразительно видеть, что делали люди за несколько тысяч лет до нас, какими громадами они ворочали и какие памятники воздвигали. В сравнении с ними наши монументальные здания – карточные домики и детские игрушки.
Возвращаясь ночью после прилунной прогулки по развалинам, проходили мимо сада, где за стенами совершался мусульманский девичник, пели предсвадебные песни и били в ладоши. Провожавшие нас турки и христиане боялись долго оставаться на улице, чтобы не нарушать близким присутствием нашим таинства женского сборища, которое признается у турок гражданской и домашней святыней, неприкосновенной для мужчин и особенно для гяуров.
В четверг в три часа пополудни выехал я из Бальбека; часу в восьмом вечера возвратился в Захле. За полчаса до селения выехал ко мне навстречу шейх в красном бурнусе, соскочил с коня и с поклоном вложил мне в рот свою курящуюся трубку – величайшая восточная учтивость, которая некогда переводилась на Западе предложением понюхать табаку из табакерки. И тут и там табак – символ приветствия. Если хорошо порыться в древних обычаях, то, может быть, найдешь, что одни и те же обычаи, как и мысли и понятия, обходят круг земли и столетий с некоторыми изменениями.
Вечером арабы пели, плясали передо мною род восточного канкана с отрывистыми и угловатыми телодвижениями. Мало-помалу плясун входит в своего рода транс, кидается, вскликивает, перегибает спину свою назад так, что, закинув голову, чмокает сзади губами своими одного из присутствующих и изнуренный падает на свое место.
На другой день, в пятницу, худо выспавшись от нашествия разноплеменных насекомых, отправился я в обратный путь в 5 часов утра. По маршруту моему этот переход разделен был на два дня, так и лошади были наняты; но я совершил его в один присест, к неудовольствию моих спутников и к удивлению ожидавших меня в Бейруте не ранее пятницы. Около тринадцати часов был я на коне, с малыми остановками, чтобы выпить чашку кофе, и к семи часам, то есть к обеду, был я в доме Базили.
Мой возвратный путь лежал по другим горам. Путь такой же тяжелый и со всяким другим конем, не туземным, опасен; при солнечном сиянии ехал я часами по туманам, со всех сторон окружала меня влага. Дороги разглядеть я не мог; но тут нужны были не мои глаза, а лошадиные.
По вершинам некоторых гор лежали снежные полосы, как у нас холсты для беления по деревням. Горы еще тем нехороши, особенно для усталого путника, который видит перед собою цель своего странствования, что эта мнимая близость обманывает его зрение. С крыльями легко бы долететь по прямому направлению, но тут кружишься иногда час и более почти всё на одном месте, потому что крутизна скалы не дозволяет прямо спускаться, а надобно лавировать.
В субботу пришел австрийский пароход, в воскресенье пришел русский бриг «Неандр» с архимандритом Софонией. У Базили обедали архимандрит, капитан брига Рябинин и граф Бутурлин с сыном, променявший свое русское графство, русские поместья и коренную личность на состояние не помнящих родства и приписанных к Римской церкви. Итальянцами им не бывать, разве потомкам их, а русскими они уже не являются. Если всё это по убеждению и для спасения души, то и прекословить нечего. В некотором отношении можно иногда пожалеть о них, но еще более должны им позавидовать, ибо временные блага принесли они в жертву.
Во вторник, к пяти часам пополудни, сели мы на австрийский пароход «Шилд». Он был окрещен во имя Ротшильда, но Ротшильд не согласился быть восприемником его, и пароход обезглавили. Дня два пред отъездом нашим дул сильный ветер и раскачал море. До острова Родоса нас порядочно било, тем более что машина не в соразмерности с величиною судна. Мы шли медленно, узлов по пяти в час. Пароход новый, и деревянная обшивка его, хотя очень щеголеватая, не обдержалась и не отселась. Никогда не слыхал я подобной трескотни и скрипотни. Казалось, что всё лопается, трескается и того и смотри распадется. Со всем тем в субботу, в четвертом часу пополудни, бросили мы якорь на Смирнском рейде и к 7 часам были уже заключены в свою карантинную тюрьму.
На Смирнском рейде стоял французский пароход, отправляющийся в Константинополь, а на нем – Ламартин. Если турецкое правительство не было бы нелепо, то засадило бы Ламартина в карантин вместо того, чтоб дать ему богатое поместье в своих владениях. Ламартин перевернул Францию вверх дном и после того бежит из нее как кошка, когда напроказит и разбросает посуду. А диван, который ищет покровительства и милости Франции, оказывает неслыханное благодеяние безумцу, от которого все партии во Франции отказались и которого всё равно обвиняют. Да и он хорош, устроив у себя республику, христорадничает у потомков Магомета и записывается к ним больше чем в подданство, в челядинцы, ибо идет питаться их милостынею и хлебом.
На возвратном пути ничего замечательного не было. Плыли мы по знакомой дороге и мимо знакомых островов, только приставая к некоторым и не выходя на берег, согласно с карантинными правилами. Либеральные врачи воюют против карантинов, но видят в них вопрос более политический, нежели общественного здравия и негодуют на карантины как на стеснение свободы человеческой – наравне с цензурой, с запретительными тарифами и проч., и проч.
Дело в том, что со времени учреждения турецких карантинов о чуме в Турции не слыхать. Это лучшее свидетельство в пользу карантинной системы – разумеется, благоразумной и умеренной, а не произвольной и излишне притеснительной. Смирнский карантин очень порядочен – на берегу моря, свежий ветер от него утоляет жар, и шум разбивающихся волн сладостно пробуждает внимание. Комнаты просторны и чисты, вероятно, потому, что султан на днях проехал через Смирну и на всякий случай всё в ней освежили и побелили.
Точно то же делается и на Руси. Карантинная стража не пугает, как в Одессе, своими смертоносными мундирами, забралами и проч. У нас всё пересолят.
Между тем наблюдательность здешней стражи очень бдительна и вовсе не докучлива. Я бросил бумажку из окна, и через несколько времени пришел ко мне один из надзирателей и спросил меня, я ли бросил. На ответ мой, что я, просил меня вперед не делать. Сошел в сад, подобрал все лоскутки бумаги, апельсинные корки и бросил их в море.
Обедаем мы с августейшего стола, то есть обед наш готовится поваром из Смирнской гостиницы «Два брата Августа». В карантине с нами англичанин Робертсон, сын датского консула в Смирне, с женою, ребенком и братом, барон Шварц, баварец, наш иерусалимский спутник, два немецких живописца и около ста человек разного сброда. Вечером турки поют, играют в жгуты на дворе. Много в них живости и веселости. В то же время другие турки обращаются к востоку и, не смущаемые ни присутствием нашим, ни играми своих братьев, с благоговением совершают под открытым небом свою вечернюю молитву. В числе стражи есть турецкий офицер, балагур и шутник; около него собирается кружок и потешается над его рассказами и разными выходками.