Записные книжки — страница 93 из 123

* * *

ИЗ ПИСЬМА К СВЕРБЕЕВОЙ

Теперь Венеция опять смотрит Венецией, то есть ненаглядной красавицей, днем блистающей в золотой парче солнца, ночью – в серебряной парче луны. И не знаешь, в каком наряде она красивее. «Во всех ты, душенька, нарядах хороша!»

Но не буду говорить вам о Венеции. Вы ее знаете, и к тому же ненавижу les lieux communs[70], а говоря о ней, мудрено не впасть в избитую колею, которую все путешественники прорыли своими фразами об Адриатической Венере, развенчанной царице и проч., и тысячу проч. Только скажу вам, что почти каждый день захожу в базилику S. Marco, и всегда с новым удовольствием, и всегда с новым удовлетворением любопытства и внимания.

* * *

ИЗ ПИСЬМА К ВОЕЙКОВОЙ В ЛОНДОН

Что вы изволите так спесивиться, гордая и коварная островитянка? Вам пишут милое и остроумное письмо, вам посылают прекрасные стихи (которые даже и «Times» ваш перевел и напечатал), а вы на всё это ни ответа ни привета. Ни головой не кивнете, ни плечом не тряхнете. На что это похоже? Завеселились вы, запировали, забылись в чаду. Пожалуй еще, чего доброго, сила крестная с нами, вы даже, может быть, кокетничаете с лордом Пальмерстоном и заразились его мерзким тоном, отказались от людей и от нас, варваров православных.

Но сделайте милость, нечего вам с нами зазнаваться. И мы также почти соленые островитяне, не хуже вашего. Наш хотя и уснувший лев, право, стоит вашего жадного и лукавого кота, которого из тщеславия вы пожаловали в леопарды. Наше солнце посветлее вашего, наша луна почище вашей. И не отдам я моей гондолы, в которой в лунную ночь плыву мимо великолепнейших дворцов и храмов, за весь ваш флот, как он ни хорохорится в Безике и в Спитхеде.

Но дело не в том, и, чтобы не баловать вашу гордость, скажу вам откровенно, что пишу вам вовсе не для вас, а для себя. Не подумайте, что

Moi, qui Vous aime tendrement,

Je n’ecris, que pour vous le dire,

(Любя вас, я пишу, чтобы сказать вам это)

тем более что уже никак нельзя мне сказать вам:

Vous n’ecrivez, que pour ecrire,

C’est pour vous un amusement.

(Вы пишете не любя, а чтоб поиздеваться.)

Об этом нет ни речи, ни помышления, а я только обращаюсь к вашей совести, если она не совершенно опальмерстонилась, и убедительно прошу вас сказать мне, получили ли вы мое письмо из Дрездена.

Вот и всё. А теперь Бог с вами и с Пальмерстоном. Будьте здоровы, торжествуйте, веселитесь, кушайте roast-beef и запивайте его стаканом ale (только берегитесь слишком растолстеть), но чтобы не поперхнуться от упрека совести, дайте мне знать.

Как я на вас ни сердит, а все-таки целую безграмотную ручку вашу.

* * *

Французы и англичане в своих дипломатических сношениях всегда двусмысленны и двуличны, потому что боятся журнальных толков, биржи, политических партий. Наша дипломатика одна может говорить прямо, потому что она есть выражение личной воли, особенно в обстоятельствах, когда личная воля сходится с народным сочувствием, как то оказывается ныне в отношении к так называемому восточному вопросу.

* * *

БУЛГАКОВУ

Венеция, 7 сентября Io sudo – io ho sudato – io sudero! (Я потею, я потею, я потный.) Вот всё, что в первые две недели нашего здесь пребывания мог бы я тебе сказать и что, между прочим, доказало бы тебе, что кроме общего пота я еще особенно и в придачу потею над итальянской грамматикой. Я изнемогал под влиянием внешнего и внутреннего scirocco и del dolce far niente[71]. He писал ни журнала своего, ни стихов, ни, словом сказать, даже писем к тебе. Я так потел днем и ночью, что боялся сделаться сам лагуною.

После того вдруг в одну ночь погода переменилась. Мы были уже не в Венеции, а в Питере, не на Canal Grande, а хотя бы на Мойке! И сыро, и свежо, и пасмурно, и ветрено. Венеция, как я говорил, уже была не красивый и стройный лебедь, а просто мокрая курица. Итальянцы перепугались, запрятались, сняли купальни, повязали свои cache-nes, перестали есть мороженое и проч., и проч.

Перепугался и я и говорил себе: не стоило же выезжать из России, чтобы встретиться с суровой осенью в последних числах августа. Но страх мой недолго продолжался. Всё пришло в надлежащий порядок. Жара поумерилась, погода прекрасная.

Что сказать тебе о Венеции, чего бы ты не знал, чего не знал бы каждый? Мне она нравится. Я наслаждаюсь тишиной ее, болезненным видом, унылостью. Пышная, здоровая, могучая, шумная, может быть, менее нравилась бы она мне. На праздник можно заглянуть мимоходом и порадоваться, но вечно праздновать – скука смертельная. Я почти благодарен австрийцам, которые угомонили этого льва и эту львицу. Париж несносен мне своим ежедневным тезоименитством, вечным именинным пирогом и вечными шкаликами в изъявление всеобщей радости. Там нет будней, а будни нужны моим нервам, нужен отдых, полусвет. Здесь есть праздник, но праздник природы: небеса и море, живые картины, а для охотников – и мертвые, которые стоят живых. Для меня они не очень доступны, потому что я близорук глазами и художественным чутьем живописи. Она меня вообще мало удовлетворяет, предпочитаю ей скульптуру и зодчество. Тут глазам моим есть за что ухватиться.

Каждый день захожу в базилику S. Marco и любуюсь ею. И что за богатство во всех других церквах! Можно бы вымостить весь мир их мраморами и драгоценными камнями. Как я ни плох по части живописи, а советую тебе, если будешь в Венеции, сходить в мастерскую Скьявони-отца (и сын отличный художник, но, как это часто встречаешь, молодой гораздо степеннее и строже старика. Не подумай, что я говорю это обиняком о тебе и о Косте).

Старик Скьявони – большой охотник и большой мастер представлять женщин аи naturel. Между прочим, есть у него нагая красавица, только с необходимым виноградным листком, то есть слегка накинутым легким покровом, чтобы не застудить и не застыдить (что, впрочем, одно и то же: студ и стыд) нежную часть тела. Особенно рекомендую тебе лядвею и колено этой красавицы. Я ничего подобного не видал. Так и выходит, так и округляется, так и дотрагивается до тебя из рамы своей. Мне, право, было совестно, и я всё пятился и отходил в сторону, чтобы как-нибудь неосторожно не столкнуться коленом с коленом. Но проклятое колено так и подвигалось на меня, так меня и задевало нагостью и наглостью своей. Уж я говорил ему: «Да сгинь, окаянное, что ты привязалось ко мне, что ты меня приводишь в смущение и в соблазн! Оставь меня в покое! Вот я тебе пришлю приятеля своего Булгакова, его не испугаешь, он, пожалуй, готов сыграть коленце с тобой, но я никуда не гожусь». Ничто не помогало, и я наконец опрометью выбежал из дома. Во всю ночь, во сне, это колено, как домовой, упирало меня в грудь и теперь еще, наяву, мерещится мне.

Нельзя же не сказать словечка о знаменитой Piazza, сборном вечернем месте венецианского народонаселения. Об этом салоне, которому, по словам Наполеона (не поддельного, а настоящего), одно небо достойно служить потолком. Жена моя нашла, что Piazza напоминает залу Московского благородного собрания, со своими галереями кругом. Мне она более нравится днем, нежели вечером, когда съезжаются или сплываются и сходятся гости на всенародный раут. Особенно люблю ее часу в пятом и шестом после обеда, то есть до обеда, когда всё уже подернуто тенью, а фасад базилики со своими мозаиками, статуями, мраморными шитьем и узорами блещет, горит, отливается, разливается огромными изящными и стройными калейдоскопами. Почти ежедневно, между купаньем и обедом, захожу любоваться этой невыразимой и выше всякого понятия картиной.

Вечером также, почти каждый день, являюсь на Piazza, но более по привычке, по обязанности, нежели по влечению сердца. Она освещена газом, на досаду кровным венецианцам, которые говорят, что во всяком случае она слишком мало освещена. Уж если не оставлять ее в темноте, то следовало бы залить ее блеском, как залили бы подобную площадь в Лондоне или в Париже. А теперь ни то ни се.

Музыкальная часть также очень жалка. Надобно быть в музыкальной и мелодической Италии, чтобы иметь понятие о том, что могут выдержать уши. Кажется, Караччиоли говорил, что уши французов обиты сафьяном. В таком случае, уши итальянцев вымощены камнем. Как вспомнишь дрезденские, венские и другие немецкие оркестры, которые слушаешь за пару грошей, и слышишь на Piazza, пред кофейнями, нестройные и дикие раззвучия голосов и инструментов, мороз продирает по ушам и по коже. Только и отдыхают уши в те дни, когда играет австрийская полковая музыка, которая отлично хороша. Но венецианские патриоты предпочитают ей свои доморощенные кошечьи оркестры.

Вообще, Венеция дуется на своих военных постояльцев, да и они как-то не умеют ладить с нею. Власти не живут открытыми домами, не дают праздников и ничего не делают, чтобы привлечь и слить разнородные стихии. Я уверен, что несколько балов смягчили бы ожесточенные сердца здешних львиц, а за ними и львов.

В нынешнее время года город не только пустой, но и пустейший. На Piazza не видишь аристократических кружков, всё чернь, иностранцы. Там, где в старину завязывались и развязывались драмы и романы, теперь просто едят мороженое и отталкивают от себя мальчиков-тунеядцев, которые обступают тебя и просят милостыни, торговцев башмаками, зажигательными спичками и всякой возможной дрянью.

В старину, сказывают, до утра площадь кипела народом, теперь в десять часов вечера толпа уплывает и площадь очищается. Мы одни, залетные гости, засиживаемся или загуливаемся иногда до 12 часа, среди нескольких искателей счастья, которые подбирают на площади разный сор, лоскутки бумаги и догоревших сигар на завтрашнее дневное пропитание, или людей, нашедших уже счастье и спящих крепким сном на стульях и камнях лестницы и подножий колонн. Вообще много бедных и всё очень вздорожало.