Для окончательной характеристики Piazza нельзя не упомянуть о скамьях и соломенных стульях, на которых следует сидеть. Вспомни слова того же Караччиоли; должно полагать, что у итальянцев и итальянок сафьяном туго обита некоторая часть тела, а для нас эти седалища – настоящие орудия пытки, вероятно, остатки древней мебели, на которой инквизиция усаживала гостей своих в приемные дни.
Теперь с площади отправимся домой. Ночь лунная, небо и море – как зеркало, освещенное огнями. Грешно не сказать им спасибо и не воспользоваться праздником, которым они тебя угощают. Прежде чем воротиться домой, поплывем мимо великолепного и темного Giorgio Maggiore in isola, в сторону публичного сада, которым Наполеон (опять-таки настоящий, а не фиглярный) осенил голову немного лысой адриатической красавицы. Очаровательно!
Вдали, за Л ид о, кипит и бушует море, и грохот его до нас доходит, но нас даже нисколько не укачивает, не убаюкивает лодка, которая молчаливо скользит по голубой, серебряными узорами вышитой скатерти. Мы повернули к храму Maria della Salute, вплываем в Canal Grande и причаливаем к Calle Barbier, которая должна была обрести Palazzo Venier, но не достигла своего великого назначения[72]. Тут мы живем. И как судьба сочетала с именем Пашковых. Тут живет с дочерьми и Мэри Пашкова, урожденная Баранова, и мы живем дружно и семейно.
Для Венеции у нас две редкости: терраса над каналом с двумя павильонами и сад между ними и домом нашим. Дамы пьют чай, барышни поют итальянские и русские песни, я курю сигару и, разучившись волочиться за земными красавицами, волочусь за небесной и в любви объясняюсь с луной, пока еще прозою, но рифмы уже бурчат во мне и скоро будет извержение, чтобы не сказать испражнение.
Впрочем, трудно воспевать Венецию. Она сама песня, и как ни пой ее, она все-таки тебя перепоет. Я думаю, и Паганини не взялся бы аккомпанировать на скрипке своей соловью. Он заслушался бы его, да и баста.
Как я говорил тебе, теперь здесь мертвый сезон. Театр «Ла Фениче» закрыт, и, вероятно, я не дождусь открытия его. Для необходимого продовольствия публики дают оперы в театрах «Сан-Бенедетто» и «Сан-Самуэле» (здесь и окаянные театры под опекой святых). В последнем бывают и балеты, но пение и пляска довольно посредственны. Танцовщицы здесь имеют дворцы, но не имеют ног. У нашей знакомки Тальони здесь четыре palazzo на Большом Канале, одно другого лучше, и между ними знаменитое La Doro. Один из этих дворцов Тальони подарила приемышу своему, князю Трубецкому, который, сказывают, женитьбой своей с ее дочерью много повредил себе в здешнем обществе. Итальянцы очень снисходительны и доброжелательны к любовным слабостям, но эта родовая и наследственная любовь уже пересолила.
Баста! Довольно толковать про Венецию, в которую окунул я тебя и продержал в ней довольно долго. У меня перед глазами три письма твои от 29 июля, 5 и 19 августа. Не помню, все ли три остались без ответа. На всякий случай
Пред тобой, моя икона,
Положу я три поклона.
А знаешь ли ты, что в «Times» напечатана моя песня в переводе прозою? Скажи это Полторацкому. Он поедет в Англию, чтобы приобрести эту библиографическую курьезность.
Здесь княгиня Васильчикова с больной дочерью и другие русские мелькают. Была здесь ваша приятельница Болдырева, которая тебе и сыну твоему приказала кланяться. Что она за синьора? Я разгадать не умел, но, грешный человек, окрестил ее Тамбовской венецианкой. Кажется, борются в ней два начала: самойловское и болдыревское.
Нам обещали Радецкого. Хотелось бы мне посмотреть на этот итальянский перевод нашего Суворова.
Здесь нет теперь ни герцогини Беррийской, ни сына ее. Мы осматривали ее дворец, бывший Vendramini. Редко о котором дворце не прибавишь бывший. Это еще не грустно, а то: Albergo Real — бывший palazzo Mocenigo, Albergo dell’Europa — бывший palazzo Giustiniani, и так далее, ни дать ни взять как в нашей Белокаменной. Теперь прости и обнимаю, если только есть место распростереть объятья.
Mery Beck[73] писала Лизе (Валуевой), что я не был ее любимым поэтом как «слишком глубокий»; она предпочитала мне Жуковского. Я отвечал ей: «И таким образом вы, матушка Мария Ивановна, жалуете меня в немцы и проваливаетесь в моей глубокомысленности. Покорнейше благодарю за одолжение. Впрочем, не смущайтесь и не берите обратно слова своего. Вы отчасти правы. Вы в стихах любите то, что надобно в них любить, что составляет их главную прелесть: звуки, краски, простоту. Этого всего у меня мало, а у Жуковского много. Только в стихах моих порок не тот, который вы им изволите приписывать. Это было бы еще не беда, а беда та, что я в стихах моих часто умничаю и вследствие того сбиваюсь с прямого поэтического пути, что вы и принимаете за глубокомысленность. Вот вам моя исповедь и ваше оправдание. Только прошу не передавать ее Булгарину и прочим врагам моим, а то они меня засудят, в силу собственного моего признания».
Венеция, 19 сентября
Эта безколесная жизнь, эта тишина убаюкивают душу и тело. И у нас было несколько дней ненастных, дождливых и ветреных, нагрянувших со дня на день после сильных жаров, но всё скоро опять пришло в прежний порядок. Дни уже не так горячи, но ночи теплые, а когда они и месячные, то баснословно хороши.
Я в Булони был только несколько часов, потому и не упорствую во впечатлении, которое город этот во мне оставил. Он, может быть, и не так гадок, как мне показался, – хотя мудрено, чтобы французский город не был гадким, – но во всяком случае это не Венеция. Впрочем, не стану говорить вам о ней. Каждый, даже и не бывавший в ней, знает ее наизусть, знает вдоль и поперек.
Говорить о Венеции и о физиономии ее, отличающейся от физиономий всех возможных городов во всем мире, – то же, что, говоря о железной дороге, заметить, как смело заметил, помнится мне, Сухтелен, что железные дороги удивительно сокращают расстояния. Воля ваша, я в эти дерзости никак пускаться не могу. Ни язык мой, ни перо мое не поворотятся, чтобы занестись в эти превыспренности. Одним словом, не пускаясь во фразы и в описательную прозу, скажу вам, что, по мне, Венеция прелестна и жизнь в ней имеет невыразимую сладость. И во всяком случае, если лукавый дернул руку мою и стал бы я нанизывать прилагательные и эпитеты, читая письмо мое в шумном, пестром, тревожном Париже, в этом море, воздвигнутом вечными бурями, вечной суматохой, вы не поняли бы ни меня, ни милых моих лагун. Нужно истрезеитъся и утишить все чувствия, чтобы оценить и вкусить эту чистую негу.
Когда погода хороша, жена моя не сходит с террасы, а о прочих частях и редкостях Венеции знает понаслышке. Имеем иногда вести от Тютчевой. Она у брата своего в Баварии; в конце октября думает быть в Петербурге.
Отец Фридриха Великого был гуляка, любил вино, но не любил учености. Однажды вздумалось ему дать решить Берлинскому обществу наук, основанному Лейбницем, задачу: отчего происходит пена шампанского вина, которая очень ему нравилась. Академия попросила 60 бутылок для добросовестного исследования задачи и нужных испытаний. «Убирайся они к черту, – сказал король, – лучше не знать мне никогда, в чем дело, пить шампанское могу и без них».
Книжка 17 (1853)
Карлсбад, 12 мая 1853 Мы выехали из Дрездена 8 мая, приехали сюда 9-го. Я встал в 6 часов. В 6½ был на водах и ходил там до восьми. После отправился на Хиршшпрунг. На дороге где-то вырезано на камне: «plutot etre, que paraitre». По-русски можно этот девиз перевести так: «не слыть, а быть».
Дорогой из Дрездена в Карлсбад доделал я куплеты, которые уже давно вертелись в голове моей и должны быть вставлены в стихотворение «Полтава».
13 мая
Хотя на водах и запрещено заниматься делами, но всё не худо иметь всегда при себе в кармане нужные бумаги. Эта глупость напоминает мне анекдот Крылова, им самим мне рассказанный. Он гулял или, вероятнее, сидел на лавочке в Летнем саду. Вдруг … его. Он в карман, а бумаги нет. Есть где укрыться, а нет чем … На его счастье, видит он в аллее приближающегося к нему графа Хвостова. Крылов к нему кидается:
– Здравствуйте, граф. Нет ли у вас чего новенького?
– Есть, вот сейчас прислали мне из типографии вновь отпечатанное мое стихотворение, – и дает ему листок.
– Не скупитесь, граф, а дайте мне 2-3 экземпляра.
Обрадованный такой неожиданной жадностью, Хвостов исполняет его просьбу, и Крылов со своей добычей спешит за своим делом.
Кстати о Крылове… Он написал трагическую фарсу «Трумпф», которую в старину разыгрывали в домашних театрах и, между прочими, у Олениных. Старик камергер Ржевский написал эпиграмму. Крылов отвечал ему:
Мой критик, ты чутьем прославиться хотел,
Но ты и тут впросак попался:
Ты говоришь, что мой герой …
Ан нет, брат, он …
Этот старик камергер Ржевский не наш московский Павел Ржевский, а родственник фельдмаршала графа Каменского. Он написал стихи на свадьбу Блудова, на которые очень забавно жаловался мне Блудов и требовал от меня, чтобы я за него отомстил. Более всего Ржевский прославился тем, что имел крепостной балет, кажется, в рязанской деревне, который после продал дирекции Московского театра. Грибоедов в «Горе от ума» упоминает об этой продаже.
14 мая
Сегодня праздник Frohnleichnamsfest[74]. Духовная процессия с музыкой и пальбой. Брак герцога Брабантского с австрийской герцогиней, вероятно, не очень будет приятен в Дрездене. Там надеялись выдать за него одну из принцесс.