Ездили в сад князя Кинского. Вечером в театре.
14 июля
Ездил я с Ганкой осматривать разные храмы и, между прочими, die Teynkirche (от слова тына, забор), вероятно, древнейшую церковь в Праге. Жаль, что теперь загорожена она не тыном, а домами. Ездили в мастерские ваятелей братьев Максов. Эммануил Макс работает теперь над колоссальной статуей Радецкого, которая будет воздвигнута в городе. Надгробный камень (памятник), представляющий спящую женщину, также очень замечателен. Были и у третьего ваятеля, молодого чеха, которого имя я, к сожалению, забыл. Он был пастухом и для забавы занимался резьбой из дерева. Эти опыты попались в руки Шванталера, который их оценил и призрел и образовал молодого художника. Мало заказывают ему работ потому (по словам Ганки), что он чех, а не немец. Те же жалобы, что и у нас.
Были в типографии Гаазе, одной из величайших на твердой земле. Работают до 700 человек. Русские и славянские шрифты очень хороши.
После с женой и с Лизой ездили в Градшин. Обедали дома с Ганкой.
Вечером в театре, в ложе баронессы Котц. Певица Вильдауэр в опере «Дочь полка». После театра ездили в зал Sophieninsel, где была музыка и освещение по случаю праздника. В числе городских украшений замечателен памятник императору Францу II, сооруженный одним из братьев Макс. Тут представлены в виде фигур разные области Богемии, каждая со своей особенной чертой.
Мало трех суток для осмотра Праги, которая прекрасна и любопытна во многих отношениях. Лучшего путеводителя не мог я иметь. Ганка был неразлучно со мной во всё это время[82].
15 июля
В начале 11 часа утра отправились мы по железной дороге и благополучно прибыли в Дрезден в 5 часов пополудни. Эта поездка – лучшее доказательство, что мое здоровье поправилось и духом я ободрился. В прошлом году не мог я без ужаса думать о железной дороге и всюду разъезжал в допотопной карете, на удивление почтарям и лошадям, которые уже отвыкли возить проезжающих. Сторона от Праги по берегу Молдовы почти вплоть до Боденбаха довольно плоская и маложивописная. Но после природа оживляется, а Саксонская Швейцария разливает картины чудесной красоты, которыми любуешься на лету. Остановились мы в «Britisch Hotel». Писал Лизе Карамзиной.
А вот что я вписал и Ганке в его памятную книжку:
«Слово дано от Бога человеку на благо и с тем, чтобы люди друг друга разумели и вследствие того друг другу сочувствовали и помогали. Слово должно быть орудием мира и братского дружелюбия между народами и между правительствами. Горе тем, которые употребляют этот дар во зло и обращают его в орудие вражды, ненависти, зависти и междоусобий. Мы, славяне, дети слова, расторгнутые ошибкой, чтобы не сказать преступлением истории, – всё еще родные братья по крови, по слову. Этой живоначальной и неистребимой силе обязан я наслаждением, которое здесь встретил и с которым беседовал на родном языке с просвещенным и добродушным хозяином этой книги. С радостью и благодарностью вписываю в нее имя свое.
На добрую память P.W.»
21 июля
С Дрезденом уживаюсь я, как со старым приятелем. С удовольствием вижу снова знакомые лица и знакомые места. Почти каждый день, часу в восьмом утра, начинаю прогулкой в Grosse-Garten, который великолепно зелен и тенист. 20-го отправился я с Видертом во Фрайберг, за отысканием следов Ломоносова. Но и эта моя экспедиция, кажется, останется безуспешной. Ледяные горы немецкой флегмы загородили путь к желаемой цели, хотя и обещали мне порыться еще в старых бумагах покойного профессора Хенкеля, на которого указал мне Погодин.
Дело в том, что во время Ломоносова Горная академия еще не была устроена и, следовательно, в официальном архиве ничего отыскать нельзя. Странно, что имя Виноградова, товарища Ломоносова, осталось в памяти, а следы Ломоносова совершенно простыли. Вот тебе и слава!
Главным начальником в Фрайберге – фон Бейст, брат министра, который мне дал письмо к нему. Горный музей показывал мне Август Брейтхаупт, директор его и профессор минералогии, который недавно был в Петербурге и с большой похвалой отзывается о нашем Горном корпусе. На фрайбергских заводах около 8000 работников, а чистого дохода, за вычетом издержек, выручается, кажется, до 80 тысяч талеров.
Во Фрайберге жил недавно служивший по горной части Гердер, сын знаменитого писателя, и оставил по себе прекрасную память. На дороге из Дрездена во Фрайберг воздвигнут ему памятник, а сам, по собственному желанию своему, похоронен он вблизи одного из заводов. (Сын Шиллера также где-то каким-то ратом, но говорят, вовсе не в отца[83].)
Книжка 18 (1853, 1854, 1856)
Венеция, 25 октября 1853
Продолжаю прерванный мой дневник. Первую книжку кончил я 19-го октября. В течение этих дней был я с Стюрмерами в Palazzo Albrizzi. Замечательны потолки с изваяниями гениев и амуров во весь рост (из terra cotta), которые в разнообразных положениях поддерживают, развертывают draperies, также из штукатурки. Работа очень художественная и грациозная. Удивительно, как эта штукатурка не обваливается. Вероятно, стоило больших денег.
Из комнаты перекинут мостик через узкий канал в сад. Дворец не на Большом канале. Хозяйка дома славилась своей красотой и любовными похождениями и ныне еще, говорят, красавица. Дочь ее, графиню Гальвани, которая пошла в матушку, показывают иностранцам на Piazza как первую венецианскую львицу. В литературных и светских преданиях Венеции хранится имя другой графини Albrizzi.
После пошел я через разные мытарства на знакомые мне Zattera. Один из нищих спросил меня, не был ли я болен, что давно не видать меня. Теперь, после того как переехали мы на полканала, прогулки и нищие мои переменились.
Напрасно полагают, что Венеция не пешеходный город, не экипажный, там и ходить есть где: улицы преоригинальны, иногда узки, как ружейный ствол, площади, площадки, кое-где довольно широкие набережные. Я очень люблю проникать в эти кишки, в эту довольно животрепещущую внутренность Венеции, где жизнь простонародная круговращается во всей своей деятельности и простоте. В Венеции, как и в прочих городах Италии и Востока, люди разве только ночуют в домах и то не все и не всегда, а все домашние дела, упражнения и испражнения производятся обыкновенно на улице.
Дурасов, сын петербургского сенатора, давал вечером серенаду. Одни чужестранцы и проезжие возобновляют этот старинный обычай и оглашают и освещают струи канала давно умолкшими песнями и погасшими фонарями. Певцы не очень хороши, но всё есть какое-то наслаждение лежать в гондоле под сводами Риальто, особенно для русского, в ноябрьскую ночь, и слушать созвучия итальянского языка, который уже сам по себе – пение и мелодия.
Проезжая мимо дома бывшей госпожи Бенцони (умершей в 1839 году), певцы неминуемо затягивают известную и знаменитую баркаролу «La biondina in gondoletta», которая в честь ее была сочинена. Вот также бессмертие! Впрочем, она оставила по себе и предание умной и любезной женщины.
Кажется, не вынесу из Венеции никакого личного воспоминания, заслуживающего особенной отметки в записной книжке собственных имен. Смерть и революция последних годов всё очистили; тем чище и любовь моя к Венеции, в любовь мою не вмешивается никакое личное пристрастие. Любил бы я ее и живую, но люблю ее, голубушку, и мертвую.
Рядом с Ботаническим садом церковь S. Giobbe. В ней богатый надгробный памятник графа Аржансона, картины Бордоне, Беллини. В каждой из церквей есть какое-нибудь богатство. Нет сомнений, что Римская церковь была вдохновительницей искусств.
Боюсь, что дела наши на Востоке портятся. Греческий архиерей, который обыкновенно в честь русских богомольцев читал «Верую» или «Отче наш» по-русски, сегодня прочел их на одном греческом, чтоб не компрометироваться. Да простит мне Господь мое прегрешение, если несправедливо клеплю на доброго старца. Но греки – все-таки греки: они за нас, когда Бог за нас, но если сила перейдет на сторону турок, они – полумагометане.
Каша и бестолковщина продолжаются пуще прежнего. Дошло уже до драки, но не поймешь, война это или фантасмагория; облако, как в битвах Гомера, объемлет ратующих, и не знаешь, кто побил и кто побит. Политика есть, разумеется, особенная наука, и со стороны, не знающему всю подноготную, трудно судить о явлениях ее. А простым рассудком никак не поймешь, как остается наш посланник в Англии, когда не журналы одни, но и члены правительства явно говорят при всяком случае, что русский царь поступает несправедливо, хищнически. Какие же это мирные и дружелюбные сношения? И частному лицу не следует пропускать такие речи о себе, а представителю могущественного государства и подавно. Франция так же действует. Всё это, может быть, очень тонкая политика, но не надобно забывать, что где тонко, тут и рвется.
Журналы всё дивятся, что восточный вопрос ежедневно видоизменяется. Но не сами ли они пустыми и лживыми известиями путают его? Биржа и журналы ловят рыбу в мутной воде и не хотят, чтобы она устоялась и очистилась, чтобы видно было в ней насквозь. Я уверен, что французское правительство принимает большое участие в лихорадочном треволнении биржи и Жилблаз-Наполеон имеет тут свои выгоды.
Французы и англичане беспрестанно сваливают на нашего царя ответственность за европейскую войну и все гибельные для общественного порядка последствия, которые влечет за собой возбуждение восточного вопроса. Но кто, если не они, обратил в общеевропейский вопрос вопрос исключительно частный, кто дает поединку между двумя спорными противниками обширные размеры всенародной, всеевропейской битвы? Они подняли гвалт, да они же теперь говорят, что мы зачинщики. О лондонских и парижских ротозеях речи нет, но правительства очень хорошо знают, что Россия не хочет завладеть Царьградом, по крайней мере в настоящее время. Россия не хочет покорить Турции, но не хочет и того, чтобы нравственно Франция и Англия владели ею.