Як.: — Но ведь это совсем не верно...
Г.: — Ну как сказать — не верно!
Як. (задетый): — Вы вот любите вашего Хераскова...
Г.: — Конечно. Он милый был человек. Он не кидался на русских женщин.
А. А.: — Но в конце концов разве это так плохо?..
А. А. добавляет: — Тут Гуковский и Якубович оба проваливаются в люк.
А. А. рассказывает о своих занятиях «Петушком» кому-то из пушкинистов.
— Как интересно! Я тоже как раз думал о «Петушке». Очень
интересно там это торговое начало...
— Как же, — «корабельщики в ответ».
Якубович в своей речи сказал: «До сих пор об источниках „Петушка" ничего не знали, но теперь, выражаясь словами присутствующего здесь поэта (аудитория тихо охнула)... это просто, это ясно, это всякому понятно».
Коля Коварский не может причинить Мандельштаму никакого вреда, даже цензурного. Но Олейников и Хармс очень страшные враги. Они прямо и довольно убедительно ведут к тому, чтобы изъять Мандельштама из современности, пересадив его на историческое место. Это существеннейший вопрос — о способности мандельштамовского слова выражать наше несимволистическое сознание. Этих (Олейникова, Хармса и проч.) мутит от всех решительно ореолов (по крайней мере семантических). Все слова с ореолами и определившимся знаком ценности выражают не то или не совсем то состояние сознания. Они не точны.
В «Правде» полподвала о «Звезде», наряду с полезными писателями печатающей вредных писателей. Вредные писатели: Шкловский, Мандельштам, Заболоцкий. Полезные: Либединский, Чумандрин, М. Слонимский, Федин, Тихонов. Про фединское «Похищение Европы» написано, что оно плод глубоких размышлений о судьбах старого мира.
Словом, Федина и бывшего поэта Тихонова за выслугу лет по редакциям и литературным организациям произвели в Чумандрина. Это уравнение в правах — единственный плод прошлогодних настроений. Прежде были 1-й сорт — пролетарские писатели и 2-й сорт — попутчики, т. е. писатели, которые хотят, но не могут быть пролетарскими. Нынче это отменено. И резонно, потому что тем самым упраздняется сама мысль о литературе разного качества.
Ираклий изображал А. Толстого при Мандельштаме. M-м говорит: «Толстой — это так похоже, что все время хочется дать в морду».
Году в 26-м, когда Тынянов хотел еще умереть молодым, он придумал теорию сроков смерти замечательных людей. Одни замечательные люди умирают юношами, как Веневитинов, Новалис или Иван Коневской. Другие, как Пушкин и Байрон, умирают тридцати семи лет. Третьи — в сорок с небольшим, как Чехов и Блок. Если замечательный человек не умирает в сорок два года, то он живет до восьмидесяти двух лет, как Гёте, Толстой...
— И Иероним Ясинский, — добавил Томашевский, которому я излагала эту теорию.
1956
Если первая часть «Оттепели» еще имела смысл фронды, то вторая не имеет уже никакого смысла; она, напротив того, выглядит елейно, — потому ли, что Эренбург, при всей внешней нераскаянности, все же испугался и замел следы, потому ли, что со времени первой части уже было сказано вслух такое, после чего не сработали ни семидесятилетний бодрячок из концлагеря, ни два дурацких художника, которые, в сущности, перестраиваются (не совсем — это был бы нежелательный штамп, — но слегка), один — начав писать дыни, другой — отличного производственника.
Н. говорит, что возник новый вид литературы — подхалимствующая фронда. Очевидно, он и станет ведущим. Эренбург — истинный отец этого жанра. Ему дозволялась, даже вменялась в обязанность легкая фронда и тогда, когда всем дозволялось одно чистое подхалимство.
Основной прием подхалимствующей фронды состоит в том, что на сцену выводятся легкие тени зла. В «Девятом вале» вернувшийся с фронта еврей вдруг, изумленный и потрясенный, обнаруживает существование антисемитизма (представленного подвыпившим дворником). И тут же друзья успокаивают его: действительно, есть некоторые отсталые элементы; на них лучше не обращать внимания. Евреи, читая, восхищались.
Что ж, тогда и это было важно — сказать слово, ставшее непроизносимым, именно для того, чтобы невозбранно могло совершаться дело. Но о делах страшных и кровавых врать с такой ужимочкой мог только неписатель. Только у неписателя нет внутреннего сигнала «Не трогать!» — для некоторого рода вещей, когда о них нельзя сказать правду.
Теперь то же самое он проделывает со старичком, семнадцать лет просидевшим в концлагере.
Антисемитизм есть, но носители его — подвыпившие дворники. В лагерях сидели, но из них выходили с девственным мировоззрением. Хороших художников еще зажимают, но народ, никогда не видевший ничего, кроме герасимовщины или репродукций с Шишкина и Айвазовского, с первого же взгляда понимает и принимает новое искусство, и славный производственник аллегорически предает себя кисти современного художника.
Вот и вздохнешь о добром старом подхалимстве без фронды. Это был условный и замкнутый в себе мир, вовсе не претендовавший на правдоподобие, — он поэтому в меньшей степени оскорблял страдания человеческие. Но эта патриархальная продукция не имеет сейчас шансов на дальнейшее развитие.
1962
Берковский ехал однажды в одном купе с О. Берггольц. Она не пила и, как всегда в этом состоянии, в разговоре ее сочетались сквернословие, пафос благородства и свобода суждений. По ходу разговора Берковский заметил, что хорошо бы в один прекрасный день разом отменить все литературные репутации, всех видных, крупных, ведущих — и начать все с начала.
Вдруг, к крайнему его удивлению, О. Б. вскочила и сказала, сжав кулаки:
— Этого мы не допустим.
Она умная и даже даровитая женщина, но она совсем не поэт. И в глубине помутившегося сознания бродила догадка о том, что в каком-то последнем счете ее интересы совпадают с интересами презираемых ею казенных людей.
Март
1980-е
Саша говорил (когда недолгое время в середине семидесятых был антипастернаковски настроен), что в лучших, ранних стихах Пастернака — белиберда. Но в этих стихах неимоверная сила преображения, превозмогающая несочетаемость вещей. Из белиберды — красота, мир, несущийся сломя голову.
Саша еще говорит, что люди того времени (серебряный век) — прекрасные чудовища.
Крепкие нервы — самое отличительное свойство декадентов.
Они могли, не сморгнув, выносить ситуации, невозможные для обыкновенного человека.
«Я еще пожелезней тех...» — писала А. А. Она могла годами обедать за одним столом с женой своего мужа (Анной Евгеньевной). Причем это отнюдь не был уравновешенный треугольник, — обедая, они не разговаривали друг с другом.
Н. Я. <Мандельштам> отождествила себя с Мандельштамом, с Ахматовой, — упустив совсем из виду, что она не великий поэт. Получилась чудовищность без прекрасного.
Пока ее не захвалили, она еще опасалась, сдерживалась, но во второй книге перешла границы дозволенного нормальному человеку.
1981
Когда-то меня восхищало «Детство Люверс». Сейчас читаю прозу Пастернака равнодушно. У него проза поэта в буквальном смысле. То есть те же слова; но нужные отношения между ними не возникают, — потому что нет тесноты ряда. Прозе же эти слова мешают быть прозой.
15.III 1983
Хренков — тогда главный редактор «Невы» — сообщил мне, что в одной вышестоящей инстанции ему сказали по поводу «Записок блокадного человека»: «Там слишком много говорят о еде».
Л. утверждает, что Хренков это выдумал. Если так, то хорошо выдумал.
20.VIII 1985
И. Бродский завел в свое время роман с К. Он хотел жениться на американке с тем, чтобы ездить туда и оттуда. Ему объяснили, что это не пройдет, и он сразу ушел в кусты. К. страдала. Я как-то сказала Битову, что Иосиф поступил в этом деле не лучшим образом.
— Так она же американка, — сказал Андрей, — ее не жалко.
— А если бы наша девушка?
— Ну, если наша, так надо еще подумать.
У К. кончился стажерский срок, – она пришла прощаться. Сказала между прочим, что предстоящая поездка складывается неудачно. Нет прямого самолета, лететь придется через Париж – большая морока.
Тут-то я и подумала: «Ну, друг мой, в самом деле тебя не жалко».
31.Х 1985
Много жаловалась Цветаева – в стихах, в письмах и разговорах. Поэтому ее жизнь выглядит ужаснее жизни ее сверстников, хотя им было не легче. Когда Цветаева рассказывает о том, что она жарит рыбу или ходит с кошелкой на базар, – сердце сжимается от жалости... Но то ли мы еще видели.
Я как-то сказала при Надежде Яковлевне Мандельштам, что, много занимаясь мемуарами, убедилась – чем талантливее мемуарист, тем больше он врет (Сен-Симон, Руссо, Герцен). Это ей понравилось.
Не потому ли, несмотря на испортившиеся отношения, Н. Я. в своей второй книге отозвалась обо мне, в виде исключения, благосклонно. Там даже есть фраза об одной «умной женщине», которая зря хвалила статьи Вячеслава Иванова. Это я.
17.II 1987
Споры о Бродском... Бродский настоящий поэт, конечно. Вероятно, даже большой. Об этом я знаю, пока его читаю. Но он у меня не остается в сознании. Самые нужные стихи мы несем в глубине сознания, и они поднимаются на поверхность по разным поводам (в двадцатых годах мы непрестанно вибрировали такими стихами). С Бродским это не происходит. Может быть, потому, что стихи дают о себе знать натыкаясь на жизнь, а Бродский пишет о том, что все обрыдло, и – кроме отстоявшегося мифа о Марине Басмановой – единственной для него ценностью является сам творческий процесс.
Бродский неимоверно виртуозен (слишком) и становится все виртуознее. Это не русская' традиция. Русские поэты не были виртуозны. Если есть виртуозность у Пушкина, то принадлежащая эпохе, школе гармонической точности. Пушкин же лично ее перешагнул.
17.II 1987