Н. Р. (после разговора по телефону): — Это много менее приятно, чем я думала. Сегодня надо на огород ехать. 3.: — Ой! П. В.: — Вечером? Н. Р.: — Черт его знает. 3.: — Хоть погода хорошая. Это приятно. Н. Р.: — Да. Но в таких случаях следовало бы предупреждать.
Н. Р. (по телефону): — Так. Если вы сумеете организовать машину, то Инбер будет выступать. Здесь. Но в комнате его сейчас нет. Хорошо. Позвоните. Дайте мне его.
— Он уже повесился. «Я спешу, я бегу — пока».
— В городе нет ни мышей, ни мух, ни клопов. Ничего. 3.: — Клопа одного видела.
— Видели? Это событие.
— А что это Т. говорил, что ожидаются какие-то крупные улучшения в вашей столовой.
Н. Р.: — Пока что мы этого не видим. Мы видим шроты, шроты и шроты. Причем шроты в двух видах.
3.: — Возмутительно!
П. В.: — Опять Т. будет в пять, и это будет не пять.
Н. Р.: — Звонил Т. и сказал: вы едете на огород? Машина готова. Сговоритесь с Поповым.
П. В.: — Водку я, очевидно, сегодня не буду получать. Или получить и спрятать?
— Интересно — где?
Н. Р.: — Скажу Т. — если дадите табак — поеду на огород. Я совершенно не могу без табака.
3.: — Не знаю из-за чего — из-за Пушкина или Блока, но очень люблю это имя — Алексдандр.
П. В.: — Все-таки мне надо, очевидно, сматывать удочки. 3.: — Вы все-таки сначала поговорите.
— Судя по его тону...
— Но поскольку Яша занимает другую позицию.
— Яша никакой позиции не занимает. Я же вчера говорила. Он очень уклончив. Ни на какую позицию я не надеюсь. Его отношение ко мне очень изменилось.
— Да. Вы уверены, что это не объясняется его состоянием сейчас?
— Его отношение ко мне очень изменилось. Раньше он меня провожал — так, из частного интереса к человеку. Когда у меня были неприятности, он успокаивал. Когда я была голодна, он меня водил в столовую, кормил по своей карточке.
3.: — За то время, что я здесь, он вообще страшно изменился. Он ведь вас не видит, не слышит, не здоровается.
— Чем вы это объясняете?
— Я объясняю — это большая поглощенность чем-то другим. И известная невоспитанность.
(3. уходит.)
Н. Р.: — Я отбояриваюсь. Я сказала — ничего не имею против в принципе, но меня надо было предупредить. Я оделась бы потеплее, взяла бы табак. Он сказал — но завтра зато пешком будете идти.
— Как же это вы пойдете пешком?
3. (входя): — Все-таки, товарищи, у меня пропали карточки.
— Каким образом? Где?
— В той комнате — украли. Я вышла и просила О. Н. (это секретарша) посмотреть за портфелем. Она забыла и тоже ушла. Когда я вернулась, там никого не было.
— А портфель?
— Портфель был. И знаете — все очень странно. Во-первых, карточки взяли не все, а только хлебные — на декаду. Во-вторых, там были деньги. Так денег взяли только часть. Все очень загадочно.
— М-м-м.
— Погодите, это еще не все. После этого в моем портфеле обнаружилась неизвестная женская фотография.
— Боги!
— Такая хорошенькая головка. Силуэт. Сидит в купальном костюме. До половины срезана.
— Лучше всего, что в купальном костюме! Еще, подлецы, издеваются.
Н. Р.: — Послушайте, надо вызвать собаку. Она обнюхает женскую головку и немедленно найдет ваши карточки.
О. Н. (входя): — Но как же это? Я все-таки не могу не возвращаться к этому вопросу.
3.: — Не стоит об этом говорить.
— Как же это? И что у вас там еще было?
— Деньги были.
— И все осталось?
— Часть денег тоже пропала. Денег, конечно, меньше жалко. О. Н.: — Господи, пять дней без хлеба — это ужасно.
— Хорошо, что остальные остались.
— Что же — только хлебные? Так что водку и изюм вы получите?
— Водку я получу. Признаться, я предпочла бы хлеба.
— За вашу водку вы можете получить на месяц хлеба.
— Не будем об этом говорить. Во всяком случае, имея обед, за пять дней я не умру. А это, в конце концов, самое главное. Ничего, товарищи, бывает хуже.
Пропавшие карточки — своего рода кульминация жизненного поведения 3. Одно из самых больших несчастий, какие могут постигнуть блокадного человека, переносится не только бодро, без жалоб, но объявлено фактом второстепенным — по сравнению с высшими интересами. Но о силе высокого духа все вокруг, по возможности, должны знать. Очень поэтому кстати все превращается в увлекательную историю, юмористическую, сюжетную, — следовательно, имеющую общий интерес. Это настолько кстати, что допустимо подозрение — не вымышлены ли некоторые детали для украшения этой истории.
Ольга Николаевна, секретарша, расстроена и взволнована. Она чувствует себя виноватой, так как вышла из комнаты, забыв про порученный ей портфель. 3. успокаивает ее, — это красиво. Узнав, что талон на водку сохранился, О. Н. с облегчением подсказывает практический выход: за водку можно получить «массу хлеба». Но 3. быстро отводит эту тему — «не будем об этом говорить». Ведь если водку можно обменять на хлеб, то мужественное поведение окажется как бы несостоявшимся.
Немцы стреляют по городу. Пространство, отделяющее немцев от Ленинграда, измеряется десятками километров — только всего. А механизм разговора работает, перемалывает все что придется — мусор зависти и тщеславия, и темы жизни и смерти, войны, голода, мужества и страха, и горькие дары блокадного быта.
Столовая
Сейчас (в отличие от зимы) в столовой уже разговаривают — не только произносят отдельные фразы. Человек стремится объективировать в слове самые актуальные для него содержания своего сознания или овладевшие им аффекты. Блокадные люди, естественно, говорят о голоде, о еде и способах ее добывания и распределения. Самое пребывание здесь, в столовой, способствует этому в особенности.
В то же время сейчас (в отличие от зимы) людям уже мучительно хочется освободиться от дистрофических наваждений; освободиться — шуткой, сплетней, профессиональными соображениями, рассуждениями о литературе... Но блокадная тема всегда присутствует, явно или скрыто, — намагниченное поле, от которого нельзя оторваться.
Люди в этой столовой расположены на разных ступенях отношения между человеком и голодом. Здесь есть писатели на гражданском положении и на военном (то есть корректно одетые и более сытые), здесь, наряду с писателями, есть и другие прикрепленные к столовой — раздражающие писателей, потому что они создают очереди, а главное, потому что нарушают законы и правила элитарности.
Градации голода и сытости определяют содержание разговоров, то есть определяют возможность индивидуальных отклонений от главной темы. Сквозь блокадную специфику различимы вечные механизмы разговора — те пружины самоутверждения, которые под именем тщеславия исследовали великие сердцеведы, от Ларошфуко до Толстого.
Механизмы повседневного разговора владеют человеком, но они его не исчерпывают. Люди, плетущие в этой блокадной столовой свой нескончаемый разговор, — прошли большими страданиями. Они видели ужас, смерть близких, на фронте и в городе, свою смерть, стоявшую рядом. Они узнали заброшенность, одиночество. Они принимали жертвы и приносили жертвы — бесполезные жертвы, которые уже не могли ни спасти другого, ни уберечь от раскаяния.
А механизм разговора работает и работает, захватывая только поверхностные пласты сознания. Стоит ему зачерпнуть поглубже — и все вокруг испытывают недоумение, неловкость. Каждому случалось говорить слова, которые были истинной мерой жизни, — но это в редкие, избранные минуты. Такие слова не предназначены для публичного, вообще повседневного разговора. Он имеет свои типовые ходы, и отклонение ощущается сразу, как нарушение, неприличие.
Лучшее, что есть в человеке, в его разговоре запрещено. Оно не стереотипизировалось, и неясно, как его выражать и как на него реагировать.
Повседневный разговор не слепок человека, его опыта и душевных возможностей, но типовая реакция на социальные ситуации, в которых человек утверждает и защищает себя как может.
И блокадная ситуация, при всей неповторимости, быстро отстоялась своими шаблонами разговора.
За столиком вместе с писательницами бухгалтерша из цирка с мальчиком.
Писательница: — Все равно я не могу успокоиться, пока у меня в шкафу хоть одна конфета. Я все равно подхожу и подхожу, пока все не съем. Тогда кончено, и совершенно не страдаю оттого, что у меня нет конфет. Вот я страдаю оттого, что масла нет, — это действительно.
Вторая писательница: — У меня то же самое с конфетами. Я уже запираю от себя — не помогает. Пока они есть — не находишь себе места.
Бухгалтерша: — Знаете, у нас такой диван с верхом в виде шкафа. Так устроено. Мы с ним (с ребенком) спим на диване. У каждого свое одеяло (признак цивилизованности), но спим вместе. Вот он начинает ворочаться, ворочаться. «Мама, мама!» Я говорю: «Ну, что такое?» Он говорит: «Ты же знаешь — ну еще одну из шкапа...» Это конфеты. Так пока все не вытащим. Он у меня раньше нигде ничего не ел; очень избалован был всяким домашним. Если бы не он, я бы ни за что не уехала.
— Вы куда?
— В Ярославль. Я ведь с цирком.
— А, вы обязаны с цирком. Что же, весь ленинградский цирк едет?
— Нет. Там ведь группы. Такая система.
— А вы что делаете в цирке?
— А у меня работа неинтересная (стесняется) — бухгалтером. Мне сейчас предлагают в одном высшем учреждении — хорошие условия. Но я решила ехать. Все равно, пока знаешь, что оно не стоит в шкапу и нельзя подойти и сварить, — все равно сыт не будешь.
— Нет, там хорошо кормят. Вы были бы сыты.
— У меня в Ярославле мама. Она пишет, что все есть. Все бросай, приезжай поскорее. Я когда прочла это, так захотелось ехать.
Третья писательница (энергичная и принадлежащая к блокадной аристократии): — Так надоели эти каши.