Записные книжки. Воспоминания. Эссе — страница 168 из 181


— О! Уже надоели. А мне бы так побольше.


— Нет, я уже не могу. Заелась. Я никогда в жизни столько не ела. Дома были вечные разговоры: Ниночка, съешь, мамочка, съешь, ты ничего не ешь. Я съедала утром чай с булкой и маслом — и до вечера. Вообще не было времени. Теперь я ем. Меня развезло от этих каш.


— Безобразие, что здесь теряешь столько времени.


— Да, чтобы что-нибудь получить в буфете...


— Я беру в буфете только когда нет очереди. Что очень редко. Я просто не могу себе это позволить. Я предпочитаю заплатить тридцать рублей за эту сою... Это неслыханно, что нас здесь заставляют терять два-три часа.


— Главное, чем больше народу уезжает, тем больше народу обедает.


— Самое интересное, что те, кто здесь обедает, не только не писатели, но даже не читатели. Вы посмотрите.


— Я уже думала — если б у нас было столько произведений, сколько здесь обедающих.


— Я еще не знаю, выиграли ли бы мы на этом.


— (Смех.) Верно. Но вы посмотрите — это не только не писатели, это даже не читатели.


— Я вчера опять выступала в госпитале. Они так принимали, так принимали. Даже нельзя было себе представить. Я с ними разговаривала. Какие люди! какие люди.


— Вы что же читали?


— Рассказики свои. Просят постоянно бывать. Они уже там знают, как я отношусь к кашам, и стараются дать что-нибудь другое. Я вообще стараюсь отказываться. Но неудобно.


Между писательницами и бухгалтершей из цирка идет обычный блокадный разговор о голоде, о распределении еды, о том, как именно это у каждой из них получается. Новую тональность вносит третья писательница, вроде актрисы Липецкой, побеждающая обстоятельства. Победоносность выражается в том, что к материалу блокадной жизни применяется фразеология мирного времени, нормального быта: надоело... невозможно терять столько времени... неудобно отказываться... Все это совершенно вне ныне действующих норм отношения к еде и выражает поэтому их преодоление. Наряду с этим троглодитски примитивное отношение к обыкновенным людям, претендующим на то, чтобы обедать на равных с ней правах. Зато в госпитале — какие люди! (сублимация), и эти люди ее одобрили.


Но демонстрировать свое превосходство приходится все на том же блокадном материале. Мерилом ценности оказывается та же надоевшая каша, которую заменят «чем-то другим».


За другим столиком:


— Это хорошо. Но мне надоели эти повторяющиеся концовки. Это очень нарочно.


— Да, то есть вы стоите за кольцевые обрамления...


— Ну да, два раза перемывается его судьба, и оба раза из-за крысы. Это, конечно, возможно и это могло быть. Но когда это написано...


— Нет, почему. И это очень просто, хорошим русским языком. А. говорит, что это бирсовская тематика. А по-моему, она достаточно русская. Написано даже не по-горьковски, потому что Горький цветистый. Я бы сказала, что-то купринское.


— Нет, но меня раздражают эти концовки. Даже не то, что написано, а что именно А. это выдумал.


— Очевидно, нельзя читать рассказы своих знакомых. К сожалению, все знакомые.


За этим столиком гордятся тем, что среди разговоров о еде ведут разговор знатоков, со специальной терминолигией. Одна из разговаривающих, всегда голодная, жадно подтирает кашу из тарелки, но у нее многолетняя инерция литературных изысков (кольцевое обрамление). А другая раздражена тем, что в психологические тонкости пустился А., ее знакомый, который, по ее мнению, не лучше, чем она, хотя сам думает, что лучше.


Сегодня в столовой дежурит (деловито движется между обеденным залом и кухней) председательница общественной столовой комиссии Н. С. Н. С. — сверхинтеллигентка, училась в Сорбонне, в Париже. Там же почему-то окончила кулинарные курсы. Дифференциальным сочетанием интеллектуальной и кулинарной изощренности всегда гордилась. Сейчас же кулинарное начало стало средством победы над обстоятельствами. Н. С. ходит оборванная, запущенная, но совершенно не унывающая. Она с удовольствием говорит о деталях приготовления пищи. И с блокадным материалом у нее принцип обращения такой, как если бы это была спаржа и брюссельская капуста. Это тоже способ преодоления блокадного нигилизма; одолевали его люди по-разному — бреясь, читая научные книги.


— Обращаюсь к вам как к кулинарному авторитету — что делать с таким салатом?


— Собственно, его нужно выбросить.


— Вообще говоря — да. Но учитывая обстановку...


— Учитывая обстановку, его можно стушить.


— То есть это уже будет не салат...


— Конечно, разве можно есть как салат такую горькую гадость. Его нужно отварить, как варят брюссельскую капусту.


— Да, я от кого-то слышала.


— Это вы от меня же слышали. Должен быть соленый, крутой кипяток. Лучше первую воду слить. А тот хороший салат. Я взяла стволы и отварила их как спаржу, с постным маслом. Мы ели, очень вкусно.


— А листья?


— Ну, из листьев я сделала салат. Что же еще? Я прибавила немного уксуса, немного масла, сахару нет...


— У меня нет ни уксуса, ни масла. Ничего, кроме соли, да и той нет.


— Нет, а мы с дочерью решили сейчас — как можно больше питания. Мы уже с утра варим зеленую кашу. Знаете, чуть-чуть муки, постного масла. Вообще зелень подешевела. Я купила вчера около нашей булочной на шестнадцать рублей — очень много.


У Н. С. — разговорный тон, оттенок юмора, французские фразы, внедряющиеся в русскую речь, и специфические кулинарные клише. Все это — в применении к роковой теме еды. Она говорит об этом заинтересованно (отчасти как знаток-специалист), но в том же психологическом модусе, что и обо всем другом. Тогда как у слабых и побежденных совсем другой модус. Их разговор о еде — разрядка аффекта, и он не нуждается ни в каком объективном, практическом осмыслении содержания.


— Теперь я всю жизнь буду есть каши. Я этого не понимала.


— А я всю жизнь ела каши.


— Нет, я не ела каши. К тому же я всю жизнь безуспешно старалась худеть. Я в домах отдыха всегда отказывалась от утренней каши. Вообще не ела никаких каш, кроме гречневой. Гречневую я любила.


— Это как раз единственная каша, которую я не ела. Я никогда не ела черного хлеба.


— Я тоже очень мало. А сейчас я не скучаю по белому хлебу. Дали бы мне побольше черного. И сейчас белый хлеб — не белый. Как ваши военно-морские дела?


— Да вот оформляюсь. Оформляют документы. Не знаю, как это будет.


— Вам полагается форма. Женщинам вообще не идет китель.


— Мне вообще идет форма. Но такая, пехотная. А морская — не знаю. Плохо, что без пояса.


— Я теперь поняла секрет. Когда я съедаю подряд две каши — я сыта. Я долго не могла понять. Я приносила вторую кашу домой и сейчас же начинала ее есть. Оказывается, нужно съесть подряд. Я долго это не могла понять. Но тогда это тоже плохо, потому что нечем ужинать.


— Вечером можно есть зелень.


— Я сегодня стояла в очереди. И конечно, опять кончилось до меня за два человека. А зелень, которая у меня была, я засолила. Вообще зимой я не могла жить спокойно, если у меня дома не было сто грамм крупы. Я даже меняла на хлеб.


(Входит Г. в военной форме.)


— Еще одна военная! Слушайте, очень хорошо! Вы совершенно похорошели. Только губы намазаны непропорционально. Надо было чуть-чуть.


— Это потому, что я спешила.


— Нет, она действительно совершенно изменилась. Она была такая потертая.


Г.: — Оля, что вы поделываете?


— Борюсь с патефоном, который не дает мне кончить книжку.


— Кто же это так упорно веселится в наши дни? Наверное, какой-нибудь ребенок. Заводит и заводит...


— Нет, до глубокой ночи. Подумайте. Я уже пробовала, я не могу его пересидеть. Что-то ужасное.


— Это о донорах книжка?


— Да. Нет, вообще о переливании крови. Знаете, я наконец поняла то, что никак не могла понять. Когда я съедаю две каши подряд, а не вразбивку — я бываю сыта.


— Вторая каша — это вещь. Я вот хотела перехватить кашу у Е. М., но она вовремя одумалась.


— Я одумалась. Я вспомнила, что сегодня дают консервы. Каша сама по себе, без сахара, без масла, меня не прельщала. Но с консервами и немножко томата — это уже получается ужин. Правда? Если я еще получу и обед...


В прежней жизни любить гречневую кашу (когда можно есть анчоусы) — это акт свободного выбора (простая и благородная пища). Реплика же «А я всю жизнь ела каши» — это простодушное использование возможности сказать вслух о том, что заполняет сознание. Но сейчас сознание вмещает уже и многое другое — даже идет ли женщинам военная форма или как лучше мазать губы. А для блокадных людей разговор на нормальные темы — это род самоутверждения. Но вот одна из собеседниц, по сравнению с другими, задержалась на более низкой ступени процесса освобождения от блокадных наваждений. Она сохранила одержимость, откровенность. Она сделала открытие практическое, имеющее чрезвычайное значение для нее, интересное для окружающих, — надо съедать две каши подряд. От этой темы ее отрывают этикетными вопросами о том, что она «поделывает», о книжке, которую пишет. На этой почве у нее появляется сразу окольное словоупотребление, принятый в данном кругу несколько иронизирующий тон («борюсь с патефоном...»). И сразу же маниакально немотивированное возобновление темы открытия, темы двух каш, съедаемых подряд. Опять вся прямота голодной фразеологии («бываю сыта...»).


Другая собеседница находится уже на высшем этапе освобождения от дистрофии, поэтому ее реплика эвфемистична. Эвфемистичность в том, что реалии голода обозначаются неподходящими словами, словами, которые нельзя наложить без остатка: «каша — это вещь», «одуматься» — в применении к каше.


Речь о каше идет и за соседним столиком.


— Сколько вам этих супов наставили.


— Я очень люблю овсяный суп.