Записные книжки. Воспоминания. Эссе — страница 21 из 181


Данько уверяет, что в описании петербургских достопримечательностей есть фраза: «И старик-сторож ежедневно сметает с дворцовой мебели вековую пыль».


Бориного «Героя подполья» перевели на тюркский язык. Олейников говорит по аналогичному поводу: «Я переведен на все языки, кроме иностранных».


N. говорит: «Я готов быть терпимым к разврату и к расчету в отдельности, но их сочетание непереносимо».


В отношениях, приближающихся к концу, есть характерный этап. Это когда человек уже не может доставить радость, но еще может причинить боль. Между прочим, на этом этапе достигается максимум бескорыстия. Уже иссяк эгоизм любви, еще не упрочился эгоизм равнодушия.


1931


Вчера днем в ФОСПе меняли папиросные карточки и обеденные талоны. В очереди за мной стоял Г. Е. Горбачев.


— Что вы делаете? — спросил Горбачев.


— Разумеется, пишу роман для юношества.


— Что делает Шкловский? — спросил Горбачев.


— Когда я в последний раз видела Шкловского, он работал в кино.


— Историки литературы, — сказал Горбачев, — пишут романы или работают в кино, а я решил всецело уйти в историю литературы. Символисты, например, брюсовской линии...


Литературная неурядица, по-видимому, выражается в том, что каждый занимается не тем, чем ему свойственно заниматься, хотела я сказать, но воздержалась.


Вчера вечером в переполненном трамвае меня столкнуло с Иваном Ивановичем Соллертинским. Этот уже прямо спросил:


— Не пишете ли вы роман о Чаадаеве?


— Нет, — сказала я, — я пишу совсем другой роман.


— Не едете ли вы в Институт истории искусств?


— Нет, я больше не имею к нему отношения.


Оказывается — он ехал туда заседать по поводу переименования ГИИИ в Академию искусствознания в связи с ликвидацией и передачей в Комакадемию и в Институт агитации ИРКа, недавно переименованного из ИЛЯЗВа.


Эта стихийная игра имен всегда ассоциируется у меня со стихийным стремлением к переезду из одной комнаты в другую и обратно, которым одержимы отделы ГИЗа.


Гриша <Гуковский> рассказал о желтом французском романе с эксцентричной и добродетельной русской девушкой и замечательным предисловием. «В характере героини нет ничего неправдоподобного, — пишет автор, — так как все это совершенно в русских нравах. Героиня самой их популярной комедии „Горе от ума" каждую ночь проводит с молодым человеком, не занимаясь ничем, кроме музыки. И в течение ста лет в России никто в этом не усомнился».


Без разговора о современности для нас сейчас не только пресна большая проза — роман, но все вплоть до лирических стихов. Самое главное из Пастернака — «Высокая болезнь». Прекрасная любовная лирика Пастернака в «Новом мире» прекрасна, как пятнадцать, десять и пять лет тому назад. Она больше не помогает и не мешает жить. Другое дело — последние стихи Мандельштама.


Вообще же, есть книги, которые мы читаем с разной степенью удовольствия, и книги, с которыми мы живем. И тогда не об удовольствии речь, а о том, как книга распорядится нашим сознанием.


Так у меня было в разное время и в разной степени с Толстым, с Прустом, с Гейне, с Пастернаком, кажется с «Zoo», отчасти с «Confessions» Руссо. Таких книг, перерастающих себя и растущих, дальше в человеческой жизни, по-видимому, нет сейчас и на Западе. Если бы были, мы слыхали бы о них, как мы слыхали о Прусте задолго до того, как смогли его прочитать. Должно быть, это признак того, что гуманитарная культура отодвигается на третьи и четвертые места. Во Франции и в Америке по-прежнему много хорошо написанных книг... но все это не насыщает.


В ИРКе Малахов сказал: Коварский — не наш, он что-то барином ходит. Степанов действительно старается, но за ним надо присматривать. Кроме того, есть еще Бухштаб и Гинзбург, которых никуда не пускают, но надо следить внимательно, как бы они куда-нибудь не проникли...


Недавно у него зарезали книжку или предисловие к книжке, где он между прочим написал: «...классовая борьба в совхозах...»


Н. Л. перевернула расхожую формулу. Она говорила: «Si jeunesse pouvait, si vieillesse savait...»


Вот уже в течение нескольких лет почему-то к Новому году скопляется гнет. Теперь это главным образом отмирание импульсов, профессиональная ущемленность.


У меня нечто вроде гриппа, шум в голове, и ничего не слышу правым ухом. Это состояние, позволяющее при желании ходить по редакциям и на службу, с поправкой на дурное самочувствие, а при желании позволяющее заболеть. Я поспешила заболеть, и это меня успокаивает. Успокоению, как род загородки, способствует больное ухо (я все-таки надеюсь не оглохнуть?).


Главная тяжесть, должно быть, от книги, которая почти что месяц безответно лежит в редакции, где с ней что-то делают злые люди. Собственно, делать они пока ничего не могут, но они думают о ней грубо и небрежно, и это преследует меня, — вплоть до физической жалости к рукописи, к 220 страницам, отпечатанным на машинке. Все-таки я почти никогда не теряю сопроводительного ощущения, что жить хорошо и интересно и вообще стоит того. Я теряю это ощущение только когда переутомление превышает у меня ту норму переутомления, которая принята в нашем быту.


Мы пишем и знаем, что бывают разные случаи: книгу не примут и ничего не заплатят; заплатят аванс и не напечатают; заплатят 60% и не напечатают; не напечатают — и заплатят все; продержат полтора, два, три года и напечатают. Во всех случаях попутно на нас будут кричать, и во всяком случае радости не будет. Ни в одном из всех возможных случаев не будет ни тени радости.


С того момента, как я сдала рукопись и получила первые намеки на «необходимость серьезной переработки», — мною утрачены все отрадные ощущения: ощущение сделанного дела, ощущение удачи, ощущение открывающихся возможностей. Мне только скучно оттого, что нечего делать, и противно оттого, что люди, не заслуживающие доверия, по-хозяйски роются в словах, которые я написала. Остаться с документально-детективным романом на руках не почетно и не трагично, а глупо. Не говорю уже о деньгах. Я как-то полгода писала заведомо бесплатную статью о Прусте. Но есть книги, на которых даже с историко-литературной точки зрения необходимо заработать, — это своего рода жанровый признак.


Труду творческому по преимуществу (наука, искусство) свойственны специфические опасности и соблазны. Например, опасность бесплатной работы по формуле: все равно не могу не писать! Мы согласны творить бесплатно, но мы не согласны мало зарабатывать. Немногим счастливцам удалось увязать творчество с профессией и профессию с заработком. Большинство из нас живет в литературе и литературой, простодушно смешивая рвачество с бескорыстием. Преобладающее ощущение — занятость, непрестанная тоска по недостающему времени.


Кроме труда и отдыха есть еще любовь. Но любовь наша исторически не характерна и не оформлена идеологически — она не определяет ни быта, ни бытия. Мои современники счастливую любовь задвигают, а несчастную перетирают на ходу.


Взамен несчастной любви предшественников нам придумана мука несчастной профессии. Тяжесть бесплодной творческой воли. Черная тень от нерожденных вещей.


II y a deux malheurs au monde: celui de la passion contrariee et celui du dead blank (vide complet).


Stendhal"


Как если бы из меня выкачали воздух. Я сплю до двенадцати, и в комнате всегда темно, и на улице всегда темно. Впрочем, улица до меня никак не доходит. Я не знаю, как выглядит зима. А я думала осенью, что у меня будут лыжи. Вместо этого не хватает энергии пройти от канала до Садовой.


Сегодня ночью я не спала часа два и на меня нашли страшные мысли. Днем человек беспрестанно отвлекается разрешением каких-то мелких задач, — мысли о жизни по-настоящему мучительны ночью, когда нельзя ничего предпринять.


Я поняла, что то, о чем избегали думать вплотную, — случилось, что за полтора-два года многие из нас и я тоже потеряли специальность. В пору, когда расшатались понятия потери положения и имущества, нам осталось терять специальность и терять человека.


Оказалось, что это не временное занятие другими делами, а непоправимое перерождение судьбы. Что без взаимосвязанности и преемственности собственных занятий и интересов — мы отвыкли; скажем прямее: перестали иметь отношение к истории литературы и к науке вообще. Это следовало заметить давно. Только это открытие, которое нелегко додумать до ясности, а потом проходит еще полгода, .пока выговоришь его словами. Люди перерождались, холодели, забывали, под условным прикрытием откладывания. Совсем не так давно, до смешного даже недавно, я впервые выговорила словами, что моя диссертация — книга о поэзии 1830-х годов — никогда не будет написана.


Остальное я поняла только на днях — и странным образом. Я очень долго писала разные вещи подряд и читала по поводу. Около 8 декабря я перестала писать, и тут обнаружилось вдруг, что я не знаю, что мне читать, и что у меня нет интересов. Для человека, который десять лет был специалистом, — это одно из тех невозможных ощущений, какие бывают только во сне. Что это, vide complet?


Дикая свобода — бесспорный симптом прекращения той непрерывности интересов, которая составляет основу сознания человека, имеющего отношение к науке. Мне больше не интересно! — прошло полтора года, прежде чем я выговорила это словами.


Я не имею отношения к науке, ни к литературе. По-видимому, я вольный литератор, с которым довольно охотно заключают договоры на детскую книжку о консервах. Таких сейчас много, это нечто среднее между литературным спецом и халтурщиком.


Вчера со страху мне даже показалось, что мне вообще не хочется читать и никогда уже не захочется. Конечно, это безумная аберрация переутомленного мозга. Глядя в темноту, я думала, как лучше написать об этом. Инстинкт осмысления и реализации в слове этой ночью удержал меня от отчаяния. Так человек утилизирует обиды, горе и даже пустоту, обращая их в материал.