— Читал тихоновские «Поиски героя»...
— Ну и как?
— Да так. Ничего страшного.
Литературоведение, как, вероятно, всякая наука об искусстве, находится в совершенно особом положении; в особом положении находятся и литературоведы.
Не только бактериолог не должен любить бактерию, но даже ботаник может не любить цветы. И тому и другому нужно любить науку о бактериях и о растениях, — между тем как от нас требуется заинтересованность не только в процессе исследования, не только в результатах исследования, но и в предмете исследования.
Есть и сейчас люди, которые пришли в литературу из других мест.
Есть марксисты-литературоведы, т. е. люди, которые хотят вообще заниматься марксизмом, но обладают либо плохими способностями, либо исключительной жаждой популярности; вот они и выбирают наиболее безответственную область применения марксизма.
В самое последнее время пришел Федоров, — и пришел ниоткуда...
Андрей Бенедиктович Федоров — ученый, который узнал про науку о литературе и пришел к нам с уверенностью бактериолога в том, что бактериология существует.
Дальше таких, приходящих делать науку о литературе не потому, что существует литература, а потому, что существует эта наука, будет больше.
Возможно, что на их стороне будет преимущество незаинтересованности и свободного времени.
Не совсем понятно, почему занимается литературоведением И. М. Тройский, т. е. человек с умственной организацией предельно настоящего ученого; притом человек, не испорченный особой чувствительностью литературного вкуса. По-видимому, суть в том, что он классик-филолог, а там господствуют какие-то совершенно иные принципы.
Борис Михайлович улыбался мне своей очень нежной и немного мокрой улыбкой, гладил меня по спине (как иные люди не умеют выбирать слова — он не умеет выбирать жесты), официально называл Люсей. Впервые в жизни я ему понравилась, и он испытывал потребность выразить это новое ощущение.
— Должно быть, хорошо увидеть человека на его родине. Я только сейчас многое в вас понял. И я совсем не разочарован...
Говорил Бум и дышал на меня неопределенной теплотой нарождающейся симпатии, непредвиденной после пятилетних академических отношений.
— У вас несомненно абстрактный ум, — сказал Б. М., когда мы очутились в безопасности четырех полированных стен нужного нам трамвая, — то есть это не точно. Абстрактный ум бывает у людей, которые занимаются философией. У вас словесный ум. Вы очень остро чувствуете слово и не видите вещей.
В этот день мы с Б. М. с раннего утра ходили и не видели вещей, то есть мы теряли вещи (в том числе купальные трусики Б. М., забытые в городской квартире Гурфинкилей); под неподвижным взглядом Раи Борисовны мы путали улицы и не узнавали в лицо трамваи.
Поэтому я спросила:
— Вы имеете в виду мою топографическую бездарность?
— Ваша бездарность уже переходит в талантливость. Теперь я не сомневаюсь в том, что у вас настоящий словесный талант.
И все это не помогло. Как и прежде, мне было весело разговаривать с Б. М. на людях и тяжко наедине. Разговор приходится сочинять, и выходит все-таки разговор на ощупь. Господствует ощущение, которое мне, как плохому игроку в шахматы, хорошо знакомо: ощущение недоверия к собственным поступкам и не удовлетворяющей, тщетной затраты умственных сил.
Очень хорошо, что они приезжали. Я продлила бы, если бы могла, их пребывание. И все-таки я вспоминаю, как мы с Ветой, по невыясненным причинам, может быть по глупости, собрались в 26-м году уезжать из Москвы в Ленинград 1 мая (трамваев в городе не было) и как Шкловский, который по этому случаю метался пешком и на извозчиках по городу, таскал чемоданы, уславливался с носильщиками, — говорил Вете: «Знаете, я вас очень люблю, но когда вы уедете, я скажу: уф!»
Говорят, что нужно уезжать, когда не хочется уезжать.
История дает немало примеров непрочности культурного величия. Возможно, что в начале 20-х годов XX века надолго сорвался полуторастолетний огромный размах русской литературы (поэзия от Державина до Пастернака; проза от Карамзина до Андрея Белого). Между тем никто не думает о резиньяции. У всех ощущение случайности, временной задержки, причины которой для чего-то необходимо разыскать.
Мы сохраняем позицию тоскливо и раздраженно, как люди, которым приходится долго дожидаться трамвая; тогда как нам следовало бы разойтись по домам, как людям, которым сообщили, что городское трамвайное сообщение за недостатком средств прекратилось.
Не дожидаться же трамвая, который пойдет в XXI веке. Лучше заняться своими делами: можно изучать старую литературу, читать иностранную, читать и современную, но только обязательно с резиньяцией — тогда это не вредно для здоровья. Придет, нам на смену, новый культурный читатель и начнет читать без скрежета, обманутых претензий, без измерительного прибора, всуе доставшегося нам от времен легендарного великолепия. Благополучный читатель, со здоровыми историко-литературными нервами, со способностью получать удовольствие от хорошей книги среднего качества.
Вчера разговор с Борей об еврействе и проч., который возобновил во мне ход мыслей в этом направлении. Не знаю, волнует ли меня этот вопрос; скорее, он время от времени меня занимает.
Евреи обижаются, когда их ругают. Евреям говорят: как это вы хотите, чтобы мы вас не ругали, когда вы сами себя ругаете.
Еврейский антисемитизм крайне гадок потому, что его психологической основой является не самоосуждение, а самоотчуждение, — притом произвольное.
В 24-м году Корней Иванович Чуковский, взяв на себя роль моего литературного покровителя (впрочем, когда я попросила три рубля аванса — он не дал, сославшись на то, что редакция «Русского Современника» находится в затруднительном денежном положении), захотел быть и моим крестным отцом.
Он печатал мою первую рецензию, которая ему нравилась, и уговаривал меня выбрать себе псевдоним.
— Покойный Гумилев говорил, что он не любит псевдонимов, — ответила я.
— Но у вас никуда не годная фамилия. Вас слишком много.
И он показал мне корректурный лист библиографического отдела журнала, где я нашла, не считая себя, еще двух однофамильцев, да еще музыкальных рецензентов.
Пока я стояла, уныло рассматривая совершенно одинаковых Гинзбургов с разными инициалами, Чуковский говорил: «Вот я, например, Корнейчук. Я понял, что эта фамилия слишком мужицкая, хохлацкая, и сделал себе Чуковского».
— Корней Иванович, знаете, я, может быть, взяла бы себе псевдоним, если бы я не была еврейкой. В еврейских псевдонимах — всегда дурной привкус. В них неизбежно есть что-то от фальшивого вида на жительство.
— Вы, кажется, правы, — сказал Чуковский.
Я несомненно была права.
В выборе псевдонимов евреи редко бывают нейтральны; неприличие в том, что они почти всегда plus Russe que la Russie même*. Между тем нельзя шутить культурой и нехорошо брать на себя обязательства чужой крови.
Как ни странно, но есть на свете нечто еще худшее, чем еврейские националисты, — это еврейские антисемиты.
Я вовсе не пишу о чужих пороках с точки зрения собственной добродетели; я пишу о психологических явлениях, которые, вероятно, были бы мне непонятны, если бы не были в какой-то степени свойственны.
Таких людей, как я, отличает от дурных людей не отсутствие дурных свойств, а умение их стыдиться; не скажу — с ними бороться.
Я как-то провела вечер у Томашевских. Среди множества разных разговоров всплыл разговор на национальные темы.
Тогда как раз шла всесоюзная перепись. Томашевский в виде курьеза рассказал о том, что кто-то из его приятелей-литераторов написал в анкете, в рубрике о национальной принадлежности, — еврей.
Я заметила, что сделала то же самое.
Б. В. долго говорил об абсурдности этой точки зрения, о том, что национальность определяется языком и культурой, и проч.
«Вот я, например, полупольского происхождения, но ведь мне не придет в голову писать — поляк. У евреев это реакция на прошлое угнетение».
Томашевский верно определил факт, но неверно его оценил.
Более русские, чем сами русские (франц.).
Каждому еврею русской культуры представляется возможность попасть в следующую ситуацию. Он приходит и говорит: «Помилуйте, да я русский!» А ему отвечают: «Помилуйте, вот у вас курчавые волосы и нос соответствующий, и даже состав крови у вас другой, нежели у арийцев».
На это существуют возражения: раса — понятие темное, национальность определяется языком и культурой; не считают себя обрусевшие немцы немцами и т. д. Много доказательств. Доказательства — условная вещь; точнее говоря, условна область применения доказательств. Есть положения, на которые нельзя отвечать доказательствами; на них отвечают смехом, слезами, мордобитием... есть положения, на которые вообще нельзя отвечать.
С полной убежденностью и убедительностью для себя я избираю нелогичный образ действий. Из благоразумия, из атавизма или из мнительности — я, человек русского языка, русских вкусов и русской культуры и, смею думать, абсолютной преданности русской культуре, именую себя в анкетах еврейкой, — все это не заботясь о тонкостях различия между расой, национальностью, гражданством и вероисповеданием.
Во время знаменитого одесского погрома 1905 года мне было два года, и я болела скарлатиной. Дядя пешком пошел в аптеку на Херсонской. Вышел аптекарь-еврей (аптекарей не трогали, очевидно из гуманности), узнал в дяде еврея и сказал ему: «Вы сумасшедший. Как вы можете ходить по улицам?» Дядя объяснил, что ребенок тяжело болен. Деньги за лекарство аптекарь не захотел взять.
Меня лечил доктор Стефанский, наш сосед по дому и добрый знакомый отца. Он снял у себя икону, под пальто принес ее к нам и умолял папу выставить икону в окне. Папа отказался начисто.