Записные книжки. Воспоминания. Эссе — страница 99 из 181


Это правда. Для себя лично я все больше ощущаю, что писала историко-литературные статьи, как таковые, и что это никуда



414


ЗАПИСНЫЕ КНИЖКИ


не годится. Историко-литературная статья не существует сама по себе, но лишь постольку, поскольку она ориентирована на современную ей литературу, на мировоззрение, на соседние научные ряды, может быть, на личную судьбу автора.


Интересна участь моей статьи о Прусте. Она очевидно провалилась; она никогда ничему не научила и ничем не взволновала. Между тем у меня нет другой работы, на которую было бы потрачено столько труда, воли и личной заинтересованности. Ошибка и провал этой работы в том, что она не историческая, не критическая, не злободневная, никакая; она ни на что не ориентирована вовне; значение ее для меня в том, что она чрезвычайно плотно ориентирована вовнутрь меня; ориентирована на мои совершенно специальные, писательские (хоть я и не писатель) соображения о том, как надо сейчас писать роман, вообще на нечленораздельные для посторонних вещи.


Вот почему Гриша, который вел себя в тот вечер крайне дико и неприлично, был, в сущности, прав (когда человек бранится, мне всегда кажется, что он отчасти прав); он имел право счесть вздором вещь, смысл которой я оставила при себе.


20.x



1931



Мандельштам почему-то выступил с последними стихами в Москве, на закрытом вечере «Литгазеты». Многие обиделись. Крученых стал наставлять Мандельштама. Кто-то крикнул:


— Замолчи, Крученых. За такие слова тебя уже Маяковский бил.


— Что ж, — ответил Крученых, — бил, бил, а сам и убился. Шкловский сказал с места:


— Мы бы охотно поменялись.


Январь



Шкловский приезжал в начале декабря. Я его не видела. Он все еще не ходит в «квартиру Гуковского», а я кончала роман, и у меня не хватило ни времени, ни энергии, ни добродушия его разыскивать. Он позвонил один только раз, поздно вечером, и говорил со мной необыкновенно охрипшим голосом. Сказал, что на завтра приглашен к Груздеву и Ольге Форш.


— Нельзя ли вас оттуда извлечь?


— Попробуйте сообщить туда, что вы умираете.


— Я позвоню и скажу, что я умираю и без вас не могу умереть спокойно.


На другой день я играла в покер и не позвонила.


Шкловский стал говорить Вете что-то такое про Тынянова. Вета прервала:


— Мне надоело, что вы предаете Юрия и всех... Вы обожаете неудачи ваших друзей...


— Разве? — Он задумался. — Действительно, Юрия предаю. Борю? — тоже предаю.


— Гинзбург предаете?


— Гинзбург, — он поморщился, — предаю немножко.


— Меня предаете, — сказала Вета, — я знаю, вы говорите всем: нехорошо живет Вета, скучно живет... Прощаясь, он сказал ей:


— Передайте Люсе, что я ее очень люблю и предаю совсем немножко.


Житков сказал про Ильина: «Брат Маршака и сам в душе Маршак!»



Прочитала с большим опозданием «Восковую персону». У нашей критики — дикой, глупой, подхалимствующей и предающей — есть чутье на вещи с социальным значением. Социальное значение, даже неподходящее, ей импонирует. И эта глупая и бесчестная критика права, когда она говорит, что Тынянов написал «формалистическую» вещь. «Восковая персона» — словесное гурманство при отсутствии словесного чутья и пустая многозначительность. Социальной и исторической концепции нет.


У Мережковского была подлинная многозначительность. Он употреблял важные слова, восходившие не к осмыслению исторических фактов, но к той популярной мистике, которая имелась у Мережковского на все случаи. Ахматова говорит, что Мережковский был бульварный писатель. В «Восковой персоне» слова уже решительно ни к чему не привешены. «И в портретную палату влетела та толстая птица со слепыми, с голубыми глазами (это Ягужинский) и вошли два человека: шведский господин Густафсон и Яков, шестипалый, урод...» «И тогда, сделав усилие, с дикостью посмотрел кругом себя пьяный и грузный человек, который сюда птицею влетел, — и увидел шведского господина Густафсона и пришел в удивление. Обернулся вбок и увидел собачку Эопса.


Тогда он протянул руку и погладил собаку. И так ушел, ослабев».


Все слова важные. Яков — урод, шестипалый, а собачку зовут Эопс — и все это означает нечто, но что именно — неизвестно. Скорее всего, здесь какая-то уже пустая инерция синтаксических оборотов и смысловых окрасок символистической прозы, где действительно все «означало».


«Восковая персона» словоблудие.


28.ХII



1932



Все хорошо, пока Брик смеется над классической советской литературой с Чумандриным и М. Слонимским. Но потом оказалось, что в Москве они будут делать лефовский скандал. Классическим традициям Слонимского противопоставлены будут декларативные выступления Семы Кирсанова и альманах, составленный из произведений Брика, Асеева, Кирсанова, мемуаров Лили Брик и четырех листов неизданного Маяковского.


Прошлогодний разговор со Шкловским: Шк-ий: — Почему вы не были у Брика?


Я: — Потому что... мне все кажется, что в этом доме лежит покойник.


Шк-ий: — Нет. В этом доме торгуют трупом.


Я с унынием представила себе надвигающийся лефовский скандал в его историческом рельефе.


Сегодня я рассказала Олейникову о том, что Брик умен, и о «лефовском скандале».


— Но ведь это неумно?


— Но это не от глупости. Это от страстного желания доказать, что они живы. Что Маяковский умер, а они живы.


О-ов (задумчиво): — А ведь, в сущности, это так и есть...


Стихи Пастернака «Смерть поэта» бестактны. Можно ли так шумно приветствовать чужое самоубийство.


Пастернак читал в Доме печати. Когда Пастернак кончил, к нему подошел пьяный человек.


— Одиннадцать тысяч студентов прислали меня сказать, что Пастернак свинья. Студенты голодают, а ты тут стихи читаешь за деньги!


— Хорошо, — сказал Пастернак, — передайте одиннадцати тысячам студентов, что вы мне сказали, что я свинья и что в следующий мой приезд я буду читать у вас.


Рядом с Пастернаком стоял Павел Медведев в бархатном жилете и курточке с собачьим воротником.


— Безобразие, — крикнул Медведев, постукивая палкой с набалдашником, — выведите его вон!


— И посмотри, кем ты себя окружаешь, — сказал студент, — посмотри, вон стоит эта б<...> в бархатах и мехах.


Когда Пастернак уезжал, Анне Андреевне было совсем плохо. Она не могла его принять. Пастернак вызвал Лунина на вокзал и заставил его взять 500 руб. — на всякий случай. Это, кажется, все, что он получил здесь за два выступления. Отношения с А. А. у него не близкие, только литературные.



1933



Между прочим, изъяты из библиотек и приостановлены в продаже «Дневники» Мариэтты Шагинян.


Я держала книгу в руках — хорошо изданная книга.


Говорят, там есть запись: «Умер Маяковский. Тяжело». И дата: 16 марта.


Шагинян, конечно, жертва. Жертва нового у нас, но необыкновенно быстро распространившегося соблазна «генеральства». Студенты сейчас устраивают истерику, если курс поручен не профессору, а доценту. Они рассматривают это как неуважение к аудитории. В литературе примерно пятнадцати лицам присвоено звание значительного писателя. Звания распределяли по методу дедукции, исходя из того, что в литературе должны же быть значительные писатели.


Отсюда страшная путаница: Тынянов, который оскорбляется, когда его сравнивают с Мережковским; Козаков, который думает, что он культурная оппозиция Чумандрину; Шагинян, которая сама с собой обращается как с Флобером.


Анна Андреевна говорит, что Map. Шагинян имела обыкновение при встречах целовать ей руку. В темном коридоре Дома Искусств это еще ничего. Но как-то она проделала это в Кисловодске, у источника, при всей кисловодской публике. Публика шарахнулась в ужасе.


Ах, ах, это все девятисотые годы: душа. Сегодня она целует публично женщине руку; завтра она в Дневнике обзывает человека мистиком, при сем прилагая адрес.


Во многих отношениях лучше насчитывать тридцать лет, чем сорок. Но в частности это лучше потому, что тридцатилетний возраст более или менее избавляет от символистических традиций. В русском символизме, даже высокой поры, было много отвратительного. Но послереволюционные символистические традиции — похабны. Это традиции словесного бесстыдства, идеологического блуда, бесплодия, подлого самоуничижения.


Они с таким восторгом рвут и топчут своих богов, что теперь видишь, какие это были дрянные боги.


Символистические традиции после революции породили самые страшные вещи. На одном конце мегера Зинаида Гиппиус. На другом конце искаженный Андрей Белый, который божится, что он старый материалист, и для подкрепления своих слов готов даже перекреститься. А посредине много импотентов. И больше всего непонимания. Людям символистической культуры свойственно глубокое непонимание революции, действительности эпохи. Одни из них конфузятся и не знают, куда девать руки. Другие рвут зубами своих богов и своих знакомых.


По Москве распущены слухи, что скоро выходит собрание сочинений Ахматовой со всеми портретами.


Анна Андреевна: «Подумайте, со всеми портретами... Последний, вероятно, в гробу».


Пушкинист Лернер однажды обиделся на Ахматову и написал ей: «Если бы вы не были женщиной, я вызвал бы вас на дуэль».


«Маски» Белого — стилистически подлая книга. Что это, Рокамболь? Нет, это Брешко-Брешковский. Душемутительная смесь мистики, марксизма и Брешко-Брешковского.


Д. П. Якубович — при молодости лет — человек девятнадцатого века. В б. Пушкинском Доме сидят Анна Андреевна и Якубович, сличая два текста «Конька-Горбунка». Подходит Гуковский.


Г.: — А, здравствуйте! Все изучаете арапа?


А. А. (поясняя Якубовичу): — Соллогуб говорил про Пушкина: «Этот арап, который кидался на русских женщин...»