Записные книжки. Воспоминания — страница 125 из 154

ицы нового круга. Впереди, вместо ускользающих вниз холмов, поднялся новый ряд хат. Дорожка как раз взяла вправо, и кусок луга с коническим стогом вдруг повернулся вокруг себя и встал по другую руку. Внутри нового круга путник замкнут опять вместе с хатами, деревьями и стогами.

Северная русская дорога ведет и разделяет. Нечто находится справа, нечто находится слева (ельник, поля, разрезанная дорогой деревня), что-то осталось позади, что-то нас ждет впереди. Даже если это дорога между соснами и дачами в глубь дрянного дачного леса, – она уже соблазн, вечное побуждение идти и не останавливаться. Она входит в лес просекой, открывающей небо, и значение ее усложняется, включая в себя высоту. Уже не одна земля, но и воздух (нужен разрез аллеи, просеки, чтобы увидеть воздух) участвует в беспокойстве, в желании идти и неясных обещаниях путнику.

Наша русская дорога,

Наши русские туманы,

Наши шелесты в овсе… —

сказал Блок.

Вещественные элементы долгих дорог исчезают в чистом чувстве движения; мускульного движения, уже оборачивающегося течением мысли.

Кроме болезни, усталости, лени – существует еще равнодушие. Есть защитное равнодушие – к несущественному при наличии существенного; и есть равнодушие вообще, самоубийственное равнодушие. Берегитесь – защищаясь равнодушием, можно незаметно прикончить себя.

Равнодушие иногда отличается буквальностью. Человек уже не уверен в том, что имеет смысл есть виноград, или курить, или пойти в кино. Но пусть равнодушие остановится здесь, у пустырей и убогих подмосковных сосен. Чтоб не захватило оно ни земли, ни ветра, ни белых черствых южных дорог от скалы к скале, ни северных дорог – однообразных и устремленных – от мысли к мысли. Если равнодушие умертвит кожу до неспособности кожей чувствовать землю и ветер – сохраним дорогу и ветер в качестве наилучших условий движения мысли.

Чего человек боится – смерти, болезни, умственной деградации, нищеты, одиночества, может быть раскаяния?.. Может быть, остановки желаний, уничтоженных обвалившейся на него попыткой – жить в самом деле? И тогда сквозь все, что в нем погибло, сквозь омертвевшую нежность и омертвевшую злобу – он пробирается к формуле спасения: хочу хотеть писать.

Труднее всего хотеть. А чтобы писать – кроме способности писать, – нужны самые патриархальные вещи: здоровье и усердие.

– Основное ваше свойство – лень.

– Вздор какой! Спросите людей… Я сижу за столом по двенадцать часов.

– Нечего спрашивать. Вы ленивы… ленивы… и от лени все зло, какое в вас есть.

Чтобы понять это в человеке, нужно знать его на большой глубине озлобления.

Душевная лень – тайный порок, ничего общего не имеющий с обыкновенной ленью. Это бессознательное отвращение перед тем крайним напряжением сознания, которым человек достигает своего предела. Вдохновение, вероятно, акт преодоления лени и страха. Лень и равнодушие предохраняют от слишком разрушительных усилий.

Двенадцать часов за письменным столом – быть может, это только предлог для праздности. Профессиональные неудачи, гонорары, любовь – все это, может быть, только предлог; особенно неудавшаяся любовь, заставляющая работать на себя воображение и рассудок. Что же касается поденной литературной работы, то злоупотребление ею приводит к состоянию, в котором животная бессознательность постыдно смешана с переутомлением мозга. Против бессознательности есть одно только средство – додумать до конца свои мысли.


Люди, много страдавшие от разлуки, могут, конечно, любить дорогу, но навсегда сохраняют боязнь перед железнодорожными предметами. Темная платформа и черные в своем земляном русле рельсы. За путями под фонарем слепые без окон строения и зияющие окнами отставленные на ремонт вагоны. Ветер, дымный и металлический. Мелкие цветные фонари и возня железнодорожных людей в тужурках и блузах. С платформы видно, как в окнах тускло блестят верхние полки бесплацкартного вагона. На вещевой полке, против окна, расставлены кошелки, зеленые сундучки и черные чемоданы. Можно отчетливо представить себе мигающую светотень жесткого вагона; деревянные скользкие поверхности, от верхних полок – большие треугольные тени. Неподвижный, с храпом, воздух. Сверху свесились пятки лежащего на животе человека, и нудно углом сползает одеяло. Внизу раскрытый во сне рот. Пассажир на боковом месте не ложился спать. Складным ножом он режет скрипучий хлеб. Подробности чужого тела и платья раскрываются в насильственной физической близости. Полосатые чехлы полощутся в открытом окне мягкого вагона. На столике флакон с притертой пробкой, две бутылки нарзана, что-то еще, прикрытое салфеткой. Узкая светящаяся коробка ждет, чтобы под ее защиту торопливо вернулся человек, высунувшийся на черную станцию, на перекресток разбегающихся путей; она явно хочет быть контрастом, очагом безопасности, залогом обыденной жизни – в лязгающей и мчащейся ночи.

На платформе, спиной к нехитрым иллюзиям мягкого вагона, слежу, как слова и строки сами собой вступают в сознание… Толкнуло и потащило ее, и сразу погасла свеча, при которой Анна читала книгу, исполненную обмана и горя. Или —

Вагоны шли привычной линией…

Или лучше —

Тоска дорожная, железная,

Свистела, сердце разрывая…

Железнодорожный ландшафт разбит на параллельные планы. На первом плане деревья мчатся мимо; кусты сливаются; телеграфные столбы отрываются от края окна и плавно ускользают. По мере того как первый план отступает, из-за него надвигаются предметы следующего плана, за ними третьего, четвертого… железнодорожный ландшафт охвачен вращательным движением. Маленькие отрезки первого плана быстро проносятся в кадре окна, и медленно проходят большие пространства горизонта. Иногда, параллельно первому ряду строений или кустов, строения или кусты стоят близко на втором плане. И при встрече оба ряда рывком раздирает в разные стороны. Круглые группы деревьев с удивительной четкостью вертятся вокруг своей оси. Пустая равнина все так же лежит в окне; но непрерывно сменяются отрезки разных почв и посевов. От этого цвет земли напряжен и текуч.

В стекле, запачканном раздавленными каплями дождя, – железнодорожный ландшафт. Телеграф перебирает в небе вздымающимися и падающими проводами. Мимо окна мчатся кусты и мокрые шпалы. Сзади согнутая полукругом земля тихо движется по движению поезда. И если связать оба движения, кажется – видишь вращение земли.

В пятнистом стекле, как уже много раз, знаки возвращения. Лесная зелень разного зеленого цвета – черного, синего, серого, желтого, рыжего, – но в конечном счете зеленого; в однообразной пестроте блеск белых пятнистых берез. Или тусклые кусты глухим рядом у полотна. Или за оборвавшимися кустами – низина, мокрая, кочковатая, клочковатая; тоже бурая, рыжая, зеленая. В самом деле можно испугаться.

Зелень леса и зелень болота на этом перегоне – такое же условие дороги, как стук под полом вагона, как вздымающиеся и падающие под углом провода и в проводах темный разорванный дым. Ветра нет, и дым не стоит над составом толстой завитой колбаской, он валится с проводов и без сопротивления уходит в листву.

Чего же, собственно, человек боится? Небеленого потолка своей комнаты? визита к знакомым? домработницы? рукописей на столе? жироприказов из жакта или разговоров в издательстве? С этими вещами можно жить, но безостановочно; при возобновлении же происходит замирание души.


Семафор долго закрыт у маленькой станции.

Оштукатуренный вокзал. Внутри служебные окошки и гладкие тоскливые скамьи. Сбоку отгороженная площадка, на которой стеснились телеги, хозяева и жующие лошади. Худая девочка, подгибая колени, вытянув свободную руку, тащит чересчур тяжелое ведро. Длинный деревянный дом (начальника станции?) с занавесками и цветами в горшках, которые существуют на самом деле, хотя мы считаем их стершейся литературной деталью. Серая виселица качелей; между двумя осинами гамак, и девушка запуталась в сетке гамака каблуками; над гамаком двое парней в майках и пиджаках. По вечерам люди долго ходят взад и вперед перед вокзалом. По одну сторону вокзала пыль, в засохших комьях большая дорога, бревенчатые дома с вывесками: «Универмаг», «Почта», на телегах свалявшееся сено. По другую сторону, за полотном – внезапное отсутствие строений… Голое поле – бесконечность земли, и рельсы – бесконечность пути.

* * *

Когда человек возвращается из отлучки, он возвращается к дому, к труду, к любви. Я расскажу об одном возвращении человека – назовем его Игрек.

Встрече предшествовал страх. Так действует молодое вино – бросается в ноги, оставляя голову спокойной. Есть такой темный физический страх, проникающий в колени, в кончики пальцев, в живот, – и не имеющий отношения к ходу мыслей. Мысли при этом обыкновенные; только впечатления извне несвоевременно доходят до сознания.

Улица, автобус и лестница прошли незамеченными. Страх собрался в короткую мысль: может быть, что-нибудь уже случилось… Поэтому раскрывающаяся дверь, волосы (почему-то всего заметней), улыбка навстречу и голос, назвавший имя, – были огромным поразительным облегчением. Страх спадал. Он спадал все быстрее, когда тело уже было сжато руками и губы прижимались к чему попало – к волосам и воротнику. Потом мгновение, когда двое, рассматривающие друг друга, оказываются перед необходимостью заговорить. Они поспешно употребляют какие-то слова, не имея понятия о том, какие, собственно, слова подходят к случаю.

– А я тебя ждал дома…

– Я не знала, в котором часу он приходит…

– Эти же все поезда утром. Покажись… Нет, я думал, будет хуже.

– Я уже здесь потеряла…

– Я тут нашел все письма и телеграмму. Как же я мог ответить?..

– Я ничего не знала…

Бессмысленный и нервный разговор, смысл которого в том, что он рука в руку и воссоздает домашнюю связь мелочей и жизней.